Но этот замысел, к сожалению, не был осуществлен. “Третья книга” Н. Я., опубликованная посмертно, была составлена без ее участия из различных записей, найденных в ее архиве. Она чрезвычайно интересна, особенно в той части, где опубликованы ее комментарии к поздним стихам Мандельштама.
Еще до знакомства с Н. Я. я имела представление о семейном “шутейном” стиле по очаровательному юмору ее брата – Евгения Яковлевича Хазина. Будучи человеком скорее грустным, чем веселым, он никогда не изменял своему правилу шутить надо всем, начиная с жены, которую называл “Гаврила”, что очень смешно контрастировало с артистично-капризной натурой Елены Михайловны. Доставалось и сестре “Надьке”. Скептически посмеиваясь, он как-то сказал: “Надька что-то там расписалась…” Были и другие замечания о ней в этом роде.
Не знаю, читал ли он ее книги. Я не спрашивала, так как не хотела вступать с ним в споры. Но, скорее всего, не читал, поскольку мне казалось, что он недоволен ее “писаниями” с чьих-то слов. Возможно, со слов его давней приятельницы Э. Г. Герштейн. А может быть, он сам не мог относиться всерьез к младшей сестренке, которой, по ее словам, от него в детстве сильно доставалось. Его юмор и ироничность были привычной защитой против различных ударов со стороны нашей абсурдной действительности, которых немало выпало на его долю. Даже в последние месяцы жизни он не изменял своей привычке иронизировать: над собой и своими болезнями, вообще над всем происходящим вокруг, и особенно над заботами жены и сестры о его в самом деле плохом здоровье. “Леля, они не дают мне спокойно умереть”, – приговаривал он, когда они хлопотали о врачах, анализах и лекарствах.
Н. Я. была моложе его на несколько лет, но ее отношение к брату было похоже на трепетную заботливость старшей о младшем. В тяжелые годы он был для нее и Мандельштама, по-видимому, самой надежной опорой. Теперь, когда она стала жить в Москве, настал ее черед поддерживать брата.
В последние годы жизни Е. Я. писал большую работу о русской драматургии XIX века, не надеясь, конечно, на ее издание. Еще во времена борьбы с так называемым космополитизмом он был исключен из Союза советских писателей и работал, как говорится, “в стол”. Когда на Н. Я. свалилась неожиданная писательская слава, она испугалась, что непубликуемый “Женька” (так она его называла), лишенный читателя, будет этим уязвлен. И она поспешила еще при его жизни издать на свои средства, кажется, в одном из парижских издательств (ИМКА-Пресс?) хотя бы его небольшое эссе о Достоевском.
Когда Е. Я. скончался, встал вопрос о его архиве, который надо было собрать и изучить. Кто-то посоветовал обратиться по этому поводу к Н. В. Котрелеву. Похоже, что архив Е. Я его не заинтересовал, так как в нем не оказалось никаких интересных для него материалов, например, связанных с Мандельштамом. Во всяком случае, он скоро архив вернул, и он оставался у Е. М. Когда она решила уехать в пансионат, меня не было в Москве. Я знала, что большая часть их имущества, главную ценность которого составляла библиотека, была предназначена А. Аренсу, помогавшему Е. Я. и Е. М. в быту и хлопотавшему об устройстве Е. М. в лучший по тем временам пансионат в Химках. Но архив Е. Я. никого не заинтересовал. Н. Я. попросила меня забрать его и по возможности заняться его устройством в какое-нибудь государственное хранилище.
Придя в такую знакомую и теперь разоренную комнату, я обнаружила чемодан с двумя переплетенными машинописными экземплярами “Этюдов о русской драматургии” и с подготовительными к ним машинописными листами. Кроме того, были две детские книги в оформлении художника Н. Шифрина и свидетельство о крещении Е. Я. в одной из киевских церквей. Повсюду было разбросано множество листков бумаги, густо исписанных почерком Е. Я. Пытаясь их прочитать, я поняла, что он готовил какую-то работу по русской истории XVIII века. Ю. Фрейдин недавно сказал мне, что Е. Я. задумал книгу о Суворове, но дальше подготовительных записей она не пошла. Я эти записи не взяла.
Архив Е. Я. было бессмысленно предлагать в ЦГАЛИ. Не помню, кто мне посоветовал обратиться к ленинградскому историку Валерию Сажину, работавшему в Публичной библиотеке им. М. Е. Салтыкова-Щедрина. Он охотно откликнулся на мое предложение заняться судьбой хазинского архива. Но только в годы перестройки благодаря усилиям В. Сажина архив Е. Я. был принят на хранение в Публичку, о чем он мне сообщил официальным письмом.
Надо сказать, что отношения Н. Я. с Е. М. были далеко не безоблачными. Ее старательно скрываемую неприязнь, как мне казалось, питала старая обида за “Осю”. Не раз она повторяла, что “Ленка”, не чуждая слабости к “знаменитостям”, лишь снисходила до “неудачника” Мандельштама, предпочитая общество какого-нибудь Всеволода Вишневского, Адуева и т. п. Но они дружно пеклись о Е. Я., а его смерть в 1974 году была для них общим горем.
Не могу не вспомнить, что Е. М. Фрадкиной был абсолютно недоступен легкомысленный тон ее близких. Было очень забавно наблюдать, как она постоянно оказывалась “жертвой” их искрометных шуточек и насмешек над ее томной меланхолией и патетической озабоченностью “творческими проблемами”. Е. М. в прошлом была довольно известной театральной художницей (в паре с С. Вишневецкой), а в 1950-е годы стала заниматься станковой живописью в технике пастели. К счастью, Н. Я. весьма благосклонно относилась к ее пейзажам и натюрмортам. Два или три пейзажа Фрадкиной висели у нее в комнате. “Лелька, а ведь наша Ленка – хороший художник, не так ли?” – обращалась она ко мне обязательно в присутствии Е. М. Я вполне искренне поддерживала ее мнение. В остальном они были настроены на совершенно противоположную волну: Н. Я., как я уже писала, на шутку и юмор, Е. М. – на переживания “всерьез”.
Людей с подобным настроем Н. Я. долго не выдерживала. Это касалось и критики в стиле “тяжелой артиллерии”. Если бы ее ругали, не забывая о чувстве юмора, я думаю, она примирилась бы с любым оппонентом. Она не требовала фимиама и признавала в таком случае равенство спорящих сторон.
Когда я, например, читая ее “Вторую книгу” еще “тепленькой”, высказывала ей свое недоумение по поводу противоречий, по сравнению с “Воспоминаниями”, в оценке некоторых людей, особенно Н. И. Харджиева, она меня никогда “не ставила на место”, не осаживала, что я-де лезу не в свое дело. Оставаясь на своей позиции, она признавала за мной иметь право на свое мнение. Так было, наверное, и с другими, более сведущими, чем я, в истории ее отношений с разными лицами.
Правда, когда дело касалось “филологии”, на которой она вслед за Мандельштамом “поставила крест”, Н. Я., во всяком случае на моей памяти, выпускала коготки. Она ничего не имела против интеллектуального пира с таким филологом, как С. С. Аверинцев. Но он, с невиданным универсализмом его знаний и мысли, как известно, выходил далеко за какие бы то ни было “корпоративные” рамки. Я несколько раз присутствовала при их встречах и видела, с каким удовольствием она его слушала.
Другое дело – просто крупные профессионалы (не буду называть фамилии). Они чаще всего приходились ей не по вкусу, казались скучными, неартистичными, без интеллектуального блеска, каким славились беседы Мандельштама. Да и где ж таких, как он, взять?