Я от суда скрываться не намерен,
Коль призовут – отвечу на вопрос.
Я до секунд всю жизнь свою измерил
И худо-бедно, но тащил свой воз.
Но знаю я, что лживо, а что свято, –
Я понял это все-таки давно.
Мой путь один, всего один, ребята, –
Мне выбора, по счастью, не дано.
Вот и успел объясниться со всеми и с самим собой. И в себе в очередной раз разобраться. Другого пути не было, и жалеть совершенно не о чем. Окончательно ясно: писать «проходимые» вещи не смог бы, и «красивые» словеса разводить у него не получилось бы. Уж такой язык – грубоватый, царапающий душу – дан был ему свыше, и свою правду мог он рассказать только такими словами.
И еще одно итоговое стихотворение написал он на исходе семьдесят девятого года. В какой-то мере прообразом послужила лермонтовская «Дума»: «Печально я гляжу на наше поколенье…» Здесь тоже разговор только начинается с «я», а потом переходит на «мы». Да и с самого начала в авторском «я» присутствует обобщенность: не просто «я, Владимир Высоцкий», а молодой человек конца пятидесятых – шестидесятых годов двадцатого века:
Я никогда не верил в миражи,
В грядущий рай не ладил чемодана, –
Учителей сожрало море лжи –
И выплюнуло возле Магадана.
И я не отличался от невежд,
А если отличался, очень мало,
Занозы не оставил Будапешт,
А Прага сердце мне не разорвала.
Не слишком ли жестко сказано о неверии в миражи? Все-таки, нося пионерские галстуки на шеях, они не видели для себя иного будущего, кроме светлого и коммунистического. Все-таки с тупостью вполне искренней оплакивали смерть Сталина, некоторые даже в стихах… Нет, детскую наивность верой считать нельзя, а в возрасте совершеннолетнем они все уже были в состоянии понять что к чему. Мешало только умственное невежество и эгоистическое равнодушие. Все прошли школу приспособленчества и закончили ее довольно успешно.
А мы шумели в жизни и на сцене –
Мы путаники, мальчики пока, –
Но скоро нас заметят и оценят.
Эй! Против кто? Намнем ему бока!
Но мы умели чувствовать опасность
Задолго до начала холодов,
С бесстыдством шлюхи приходила ясность
И души запирала на засов.
Но ведь Высоцкий-то вроде не держал душу на засове, выпускал ее на волю и от опасности не укрывался. Зачем ему брать на себя чужие грехи и слабости? А затем, что с историей можно говорить только на «мы», принимая на себя ответственность за все свое поколение:
И нас хотя расстрелы не косили,
Но жили мы, поднять не смея глаз, –
Мы тоже дети страшных лет России,
Безвременье вливало водку в нас.
Правдивая исповедь невозможна без максималистской беспощадности к себе, и беспощадность эта излишней не бывает. Пока мы живем, погруженные в свои творческие замыслы и свершения, стараясь не думать о политике, политика сама берется за нас. На исходе семьдесят девятого года, двадцать шестого декабря, СССР вводит свои войска («ограниченный контингент», как говорится в официальных документах) на территорию Афганистана. Услышав об этом, Высоцкий спешит обсудить новость с Вадимом Тумановым. Придя к нему, прямо с порога бросает: «Совсем, б… ь, о…ели!»
А что еще тут скажешь? По сути дела идет война, а мы смиренно слушаем, как нам впаривают что-то про «интернациональный долг». И гордимся всенародным успехом нашего высокохудожественного фильма о подвигах советской милиции. А потом, когда поубивают множество людей, своих и чужих, мы начнем осторожненько намекать на это в остроумных песнях и эффектных спектаклях… Нет, жить и писать по-прежнему уже не хочется. И муза все упорнее диктует речи прямые и недвусмысленные.
Последний Новый год
Как встретишь год – так его и проведешь.
Есть такая народная примета, которая часто сбывалась – или не сбывалась. Как любые приметы, которые предсказывают все на свете с вероятностью пятьдесят процентов. Предвкушение Нового года – ощущение противоречивое, сотканное из детской доверчивости и суеверной взрослой тревоги. С одной стороны, хочется что-то особенное извлечь из этого мига, когда ты вместе со всеми слушаешь звон курантов и чокаешься шампанским, а сам тайком желаешь себе того, о чем окружающая компания и не догадывается. А есть и такое желание – перемахнуть поскорее очередной хронологический барьер и мчаться дальше, не думая ни о каких датах.
Худо, ох как худо… Самый подходящий момент для ухода. Чтобы людей не беспокоить и самого себя не терзать. Отпразднуют, потом хватятся – а тебя уже и след простыл, и труп остыл. Тьфу, что за дрянь лезет в больную голову…
Марина прилетела в Москву – верит, что всё еще может пойти по-прежнему. Кто же против? Но вытянем ли эту ношу в четыре руки?
Оксане он недавно подарил телевизор. Тридцать первого декабря по дороге на дачу заехал к ней, она его кормила пельменями, пуговицу к рубашке пришивала.
– А телевизор ты куда поставила?
– Володя, да ты же его смотришь! Да, дошел до точки.
Ну, пора. На всякий случай позвал Оксану с собой, она, естественно, отказалась.
Его уже ждут у Володарского. Надо еще как-то оправдать свою задержку, изобразить большие хлопоты. С Севой и Валерой Янкловичем взяли в магазине огромный кусок мяса, он едет с ним в Пахру, а они туда прибудут чуть позже, с девушками знакомыми.
Там Вася Аксенов, Юрий Валентинович Трифонов. Жаль, Вадима не будет: Римма у них заболела.
Шум, суета… Он явно не в своей тарелке. Какое-то раздвоение личности – или даже «растроение». Как будто сюда приехал некто, имитирующий Высоцкого, а сам он – где-то в другом месте. Не то с Оксаной, не то… А, лучше не думать.
Гитара с ним была. Но так они оба с ней и промолчали всю ночь – никто не попросил спеть – всем словно передалось его оцепенение.
Но в общем, людям было хорошо. Перешли в дом Высоцкого и Марины, смотрели по телевизору захаровского «Мюнхаузена» (очень оригинальное решение: барон не смешон, не врун и вообще Олег Янковский), гуляли. Вечером Сева и Валера собрались в Москву – он тут же вызвался подвезти. Марина настаивала, чтобы он их подбросил только до трассы. Сева сел рядом, Валера с девушками сзади…
«Мерседес» нервно юлил по темному шоссе, потом набрал скорость и полетел. Ленинский проспект. Гололед, припорошенный снежком… Смерть совсем рядом. Вот этот троллейбус уже никак не объехать. Да, но он же не один!
– Ложитесь! Погибаем! – прокричал, а Севину голову обхватил и прижал к подголовнику: хотя бы ее, беднягу, уберечь от новой травмы!
Рассудок после встряски в момент возвращается на место. Надо позвонить Володе Шехтману, чтобы приехал. Вызвать «скорую». А гаишники уже тут как тут – они прямо за нами ехали, хладнокровно прогнозируя исход: «Наверняка разобьется».