Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе!
Курсив — указание на цитату:
Любовь и тайная свобода
Внушали сердцу гимн простой,
И неподкупный голос мой
Был эхо русского народа.
Это — из пушкинского стихотворения «К Н. Я. Плюсковой» (1818) — произведения не бог весть какого вольнодумного. Оно было написано юным поэтом с подачи Федора Глинки как некое приветствие императрице Елизавете Алексеевне, передаваемое через ее фрейлину Плюскову. Сочетание «тайная свобода» имеет там лишь тот смысл, что автор, который вообще-то «не рожден царей забавить», все-таки «Елисавету втайне пел». Стихи почти «на случай», почти альбомные. А Блок эту «тайную свободу» сопрягает с поздним Пушкиным, со стихотворением «(Из Пиндемонти)» (1836), где речь идет о свободе личности в философском смысле. «Тайная» — не в смысле секретных политических заговоров, а в смысле интимно-индивидуальном. Тайная от всех, кроме самого индивидуума.
С этого момента «тайная свобода» становится в русской поэзии новым символом, новым поэтическим иероглифом своего рода двусловным художественным произведением, соавторами которого на равных являются Пушкин и Блок. Русский интеллигент, особенно если он еще и литератор, на первое место ставит свободу личности. Профессиональные же борцы за политическую свободу нередко оказываются внутренне несвободными людьми. А внутренняя свобода человека-артиста может органично сочетаться с вольнодумством, с неприятием жестокости и тирании. Политическая «непогода» в России держится стойко. И во времена царского самодержавия, и в новых условиях самодержавия советского. Русской интеллигенции долго еще предстоит пребывать «в немой борьбе».
Самое великое альбомное стихотворение в истории русской поэзии — так хочется назвать «Пушкинскому Дому». Скромное по замыслу, оно станет и поэтическим завещанием, и стихотворением-памятником. Последняя строфа — совсем не альбомная, а глубоко личная:
Вот зачем, в часы заката
Уходя в ночную тьму,
С белой площади Сената
Тихо кланяюсь ему.
Пушкинский Дом — уже не просто здание, это поэзия, это жизнь, с которыми прощается автор. «Закат» и «ночная тьма» — это ведь не только обозначение времени суток.
А может ли состояться еще одна жизнь? 6 февраля 1921 года Блок записывает в дневнике: «Следующий сборник стихов, если будет: “Черный день”». А на следующий день — большой набросок предстоящей речи. 11 февраля она готова, и 13-го автор читает ее в Доме литераторов. Через тринадцать дней еще раз выступает с ней там же. Потом еще — и в Петроградском университете.
«О назначении поэта» — так названо это произведение. Прочитанное в качестве «речи», оно на самом деле является отточенным письменным текстом. Пожалуй, по жанру это эссе. И скорее поэтическое, чем прозаическое. В основе — перевоплощение автора в Пушкина, сравнение великого предшественника с самим собой. А в итоге — философическое произведение о поэте как таковом. Идея «человека-артиста», намеченная в «Крушении гуманизма», находит своеобразное продолжение в рисуемом Блоком портрете Пушкина.
Блок ошеломляет слушателей уже первой фразой: «Наша память хранит с малолетства веселое имя: Пушкин». И в самом конце настойчиво повторяет тот же парадоксальный эпитет: «В этих веселых истинах здравого смысла, перед которым мы так грешны, можно поклясться веселым именем Пушкина».
«Веселость» в данном контексте — это тот абсолютный «плюс», которым помечено истинное искусство. «Поэт — величина неизменная. Могут устареть его язык, его приемы; но сущность его дела не устареет».
Слова эти в равной мере относятся к Пушкину и к самому Блоку. Он отчетливо понимает, что к 1921 году в той же мере реализовал свое предназначение, в какой Пушкин это сделал в 1837 году.
И Пушкин, и Блок — не жертвы чьего-то произвола. Трагизм судьбы обоих — это следствие конфликта личности и мира (конфликт личности и общества входит сюда как нечто более частное): «И Пушкина тоже убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха. С ним умирала его культура». И Пушкин, и Блок — завершители больших культурных эпох, через их судьбы прошло историческое электричество непомерной силы. Оба выложились до конца, не оставив себе отступных путей. Их творческие свершения сопровождались колоссальной энергетической перегрузкой, которая сама по себе неизлечимо болезненна. Для обоих художников смерть оказалась с исторической точки зрения закономерной и неизбежной.
Говоря о Пушкине, Блок говорит и о себе: «Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю, тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл».
И после таких безнадежных признаний и прозрений Блок выводит свою мысль к катарсису, к просветлению: «Мы умираем, а искусство остается. Его конечные цели нам неизвестны и не могут быть известны. Оно единосущно и нераздельно».
Когда в финальной фразе автор призывает нас поклясться «веселым именем Пушкина», в сознании читателя само собой возникает: «веселое имя — Блок».
Пушкинская речь — последнее слово Блока, последняя точка в тексте жизни и в тексте его поэзии. Думается, массовое блоковское «избранное» лучше всего завершать речью «О назначении поэта» как итоговой чертой под всем написанным и прожитым.
Говоря о вечных ценностях. Блок не обошел вниманием и всегда актуальную для России тему «Поэт и общество», афористично обозначив ее как «знаменитое столкновение поэта с чернью». Осмысливая пушкинский словообраз «чернь», Блок виртуозно перебрасывает мостик к современности, заговаривает о бюрократии: «Эти чиновники и суть наша чернь; чернь вчерашнего и сегодняшнего дня…» И, пользуясь тем, что в президиуме собрания сидит один функционер («заведующий академическим центром»), поэт делает сознательный и рассчитанный выпад: «Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее таинственное назначение».
Чиновник этот, по фамилии Кристи, уходя с вечера, выражает недовольство: «Не ожидал я от Блока такой бестактности» (так с чьих-то слов передал Ходасевич). Но Блок, конечно, метил не столько в него лично, сколько в более крупную дичь — в ту чернь, что заняла самые высокие властные позиции. Иллюзий по поводу утвердившегося советского строя у него уже не осталось. Вера в будущее связана теперь с восстановлением прошлого, «…если русская культура возродится», — говорит он. Ахматова, присутствовавшая на вечере, уверяла, что, в отличие от письменного текста речи, это место прозвучало тогда со сцены так: «…если русской культуре суждено когда-нибудь возродиться».
После блоковской речи к нему, по свидетельству Константина Федина, подошел некий старый публицист со словами: