С 30 сентября Блоки в Петербурге. Здесь происходит много нового, и позиция Блока в художественном бомонде постепенно, но неуклонно усиливается. В октябре 1909 года начинает выходить журнал «Аполлон», во главе которого — художественный критик Сергей Маковский (кстати, сын художника Константина Маковского, чьи «Дети, бегущие от грозы» находятся в Третьяковской галерее). Редактор деловит, нашел щедрого мецената. На первом плане — искусство, однако есть литературный отдел, в формировании которого участвуют Вячеслав Иванов и Иннокентий Анненский. Маковский хочет, чтобы журнал был не кружковым, а достаточно широким, чтобы под лозунгом «аполлонизма», культуры, «меры и строя» объединились модернисты разных стилей и художественных
Очень это кстати, особенно в ситуации, когда близки к закрытию и «Весы», и «Золотое руно», дававшие Блоку регулярный заработок. При «Аполлоне» создается Общество ревнителей художественного слова (оно же — Академия стиха), в совет (или «президиум») которого избирают Маковского, Вяч. Иванова, Анненского, Брюсова, Кузмина и Блока.
На одном из собраний Академии Блок читает еще не опубликованные итальянские стихи. Как опишет потом Маковский, «глухим своим голосом он стал ронять строки намеренно-однозвучно, почти не давая смысловых ударений, только нажимая на рифмующее слово…». Аплодисменты здесь не приняты, но красноречива та тишина, что стоит в зале после чтения. С одобрительным словом выступает Вячеслав Иванов, с ехидными придирками по части этимологии и синтаксиса — Маковский. Однако тут же он просит дать кое-что из прочитанного для «Аполлона». 24 октября Блок пишет матери: «…итальянские стихи как бы вторично прославили меня».
С публикацией, впрочем, будет негладко. Маковский потребует исправлений, автор на них решительно не пойдет. Не захочет, например, в «Успении» изменить стих «вернув бывалую красу» на «вернув ей прежнюю красу». «…Мне так “поется”», — напишет Блок редактору. Маковский этого не забудет и продолжит филологический спор с поэтом аж через полвека, по-прежнему не принимая строк: «Ты как младенец спишь, Равенна, / У сонной вечности в руках». В книге «На Парнасе Серебряного века» он напишет: «Младенец спит на руках у матери, а не “в руках”. Весь зрительный образ неверен от такой “оплошности ”».
Но в том-то и дело, что образ не столько «зрительный», сколько музыкальный. Поэт поет, а не рисует. Значения слов, вступающих в художественное сравнение, трансформируются. И совершенно неадекватно представлять вечность в виде гигантской женщины, «на руках» которой лежит целый город. Вечность не «держит» Равенну, а объем лет ее: вот в чем оправдание блоковской поэтической вольности. «Прелесть обоснованного отступления от нормы», — называл такие случаи академик Л. В. Щерба (кстати, ровесник Блока). Маковский в своей лингвистической рефлексии приотстал и от новаторской поэзии, и от современной филологии. Тем не менее его антиблоковские наскоки читать сегодня по-своему интересно: там, где «парнасский старовер» тычет в «ошибку», обнаруживается свежая и смелая поэтическая «прелесть».
Блок той осенью часто пишет в Ревель страдающей от депрессии матери, поддерживая ее и беря на себя порой роль старшего: «Советую тебе, не забывая о своей болезни, всегда, однако, принимать во внимание, что ты находишься в положении не лучшем и не худшем, чем все остальные сознательные люди, живущие в России». И в том же письме от 10 ноября в сказывает важнейшую мысль о способе духовного выживания, едином для всех времен: «…Нужно иметь одну “подкожную" идею или мечту, которая протекает вместе с кровью то спокойно, то бурно, то в сознании, то подсознательно. Такой ты обладаешь, и я тоже, следовательно, еще можно жить».
И это, пожалуй, не просто слова утешения. Блок действительно верит, что у них с матерью есть единая мечта, общая «подкожная» идея. Большие художники в этом смысле делятся на две категории. Есть «Иваны, не помнящие родства», а есть «семейственники», считающие своих родителей причастными к самой сути творчества. Примем эту условную типологию безоценочно (хотя бы потому, что к первой категории принадлежал, например, Пушкин). Блок же, безусловно, «семейственник». О чем говорит его отношение к матери, на которую он мог озлобиться психологически, но духовно-эстетического контакта с которой не терял никогда. А что касается отца…
Восемнадцатого ноября ученик Александра Львовича — Евгений Васильевич Спекторский сообщает, что Блок-старший при смерти. Жена Александра Львовича и дочь Ангелина, живущие в Петербурге, отправляются в Варшаву. Сын же туда не торопится. 22-м ноября датировано стихотворение «На островах», где речь совсем об ином:
Две тени, слитых в поцелуе,
Летят у полости саней.
Но не таясь и не ревнуя,
Я с этой новой — с пленной — с ней.
Встречался автор в эти дни с новой «пленной» или он обобщил в стихе прежний свой опыт бывалого соблазнителя, действующего «с постоянством геометра», соблюдающего привычный «обряд», умеющего «тонкий стан обняв, лукавить», способного «помнить узкие ботинки, влюбляясь в хладные меха»? Неизвестно, но — шедевр. Нет во всей русской поэзии другого стихотворения, с такой же музыкальной силой передающего красоту мимолетной страсти. Лирический герой (термин вполне уместный) – донжуан-эстет, не раскаявшийся и безнаказанный, постигающий через свои похождения всю полноту бытия, открывающий в любовном беспутстве космическую глубину:
Чем ночь прошедшая сияла,
Чем настоящая зовет,
Всё только — продолженье бала,
Из света в сумрак переход.
В сумрак, но не во тьму — таков итог. Демонизма здесь, пожалуй, нет Поскольку спутница имеется в виду такая же отчаянная, в предпоследней строфе о ней сказано:
Ведь за свечой в тревоге давней
Ее не ждет у двери мать…
Ведь бедный муж за плотной ставней
Ее не станет ревновать.
Процитировав эти строки, Гумилёв углядит в них некий «морализм» и проявление «шиллеровской» человечности. Ненужное упрощение. Нет в героине никакого «юного презрения», которое Гумилёв переносит сюда из стихотворения «В ресторане» («всем презрением юным»), где описана ситуация совсем иная. Нет, перед нами два равноправных и стоящих друг друга партнера по любовной игре, для обоих «любовь пройдет, как снег». Есть и такая краска в жизни, такая мелодия в музыке земного бытия.
Из Петербурга Блок отбывает лишь 30 ноября, в Варшаву приезжает вечером 1 декабря. Отца в живых не застает: тот умер только что, в пять часов. Что с Блоком? Он словно раздваивается. Один человек — в письмах из Варшавы, другой — в записной книжке. Человек внешний и человек внутренний.
Внешне все торжественно и благопристойно. При жизни между отцом и сыном сердечности не было, потому и скорбь невелика. Как положено в таких случаях, о покойном и говорят, и думают лучшим, возвышенным образом. «Все свидетельствует о благородстве и высоте его духа, о каком-то необыкновенном одиночестве и исключительной крупности натуры. <…> Смерть, как всегда, многое объяснила, многое улучшила и многое лишнее вычеркнула», — пишет Блок матери после похорон 4 декабря, пребывая в понятном для такого момента возбуждении.