В грустном межвоенном Париже (считалось, что он бешено-веселый), в той среде, где обнищавшие русские жили, по наблюдению Тэффи, «как собаки на Сене», сообщение о том, что заумный кубист-дадаист Шаршун на самом деле всего-навсего купеческий сын из захудалого Бугуруслана, считалось недурной шуткой. Заправские остряки даже добавляли на французский манер: «И такое бывает? Се посибль? Неспа́?». Шаршун и сам представлял это неоднократно как некий парадокс. На самом деле в этом ничего парадоксального не было. Ну да, из Бугуруслана Оренбургской области (одно время — Чкаловской; это где Орск и Бугульма, где потом нашли нефть и где даже был пединститут, впрочем один). Подумаешь, из Бугуруслана — сам Малявин был из-под Бузулука, а откуда явились в наш ретроградный, устаревший мир прочие сотрясатели устоев и противники всего устаревшего, откуда явились на авансцену русские (да и зарубежные) авангардисты? Дягилев — из Пензы (откуда и эгерия Маяковского Т. Яковлева), Ларионов — из Тирасполя, Кремень — из деревни Желудок, Сутин — из Смиловичей, Бурлюк — с хутора Семиротовщина, Экстер — из Белостока, Маяковский — из села Багдади, Пикассо — из Малаги, Бретон — из Тишенбре, Метценже — из Нанта, Майоль — из пиренейского Банюля, Сегонзак — из Буси-Сент-Антуана, Тристан Тцара (Сами Розеншток) — из какой-то румынской дыры, остальные тоже — из Бердянска или Локронана, похоже, что только Глез да Пикабиа видели в детстве Париж, а Терешкович — Москву. В этом нет ничего загадочного, и это вполне объяснимо. Движимый честолюбием, полный сил, провинциал приезжает на завоевание мировых столиц и целого мира; иногда он продвигается постепенно — через Киев, Харьков и Минск, иногда въезжает сразу — через парижские или нью-йоркские окраины. Там, в центре, в столицах, засели дряхлеющие сорокалетние мэтры, они устарели, устали, обленились, им пора на свалку. Их искусство — тоже на свалку. Дорогу новому искусству, пусть даже это новое будет тысячелетней давности (забытое старое) — тем лучше, пусть оно будет изощренным или примитивным (лучше пусть все же примитивным — меньше учиться). Главное — пусть освободят место новым людям, уж они-то принесут свое, новое, они найдут, чтό им нести, они ищут, уже почти что нашли…
А что за новое они нашли? Неважно что, пока что мысль их выражается в двух словах: долой старое! Выразительнее будет даже сказать «старье» — долой старье! Долой старье и дорогу молодым! («Молодым везде у нас дорога!» — пели старики из сталинского политбюро.)
Конечно, молодые авангардисты тоже с годами старятся, но они до смерти будут называть себя молодыми. И чувствовать себя молодыми. Мемуаристы будут с изумлением описывать их «дар вечной молодости», дар их нестареющей наивности, их пленительную незрелость — как у Шагала, Кременя, Шкловского, Пастернака, Зданевича, Ларионова… Да и главный герой нашего очерка, Сергей Иванович Шаршун, еще и восьмидесяти пяти лет от роду отправился в первую свою турпоездку — аж на Галапагосские острова, а затем снова обратился к новому стилю живописи, хотя потом, конечно, вскоре — конец…
Впрочем, не с конца же нам начинать. Начнем с молодых ногтей, с Бугуруслана, где наш будущий знаменитый художник-дадаист Сергей Иванович Шаршун родился в семье купца-словака и купеческой дочки Марины Ивановны Саламатиной. До девятнадцати лет он маялся в симбирском торговом училище, а потом поплыл в Казань учиться на художника. В художественное училище его не приняли, а кабы приняли, кабы сочли достойным, может быть, по-другому сложилась бы творческая и прочая судьба. Но что пользы гадать, она и без того в конечном-то итоге сложилась…
Из неласковой Казани купеческий сын прямым ходом двинул в 1909 году в Москву и стал там заниматься сразу в двух студиях (не задаром, конечно) — у знаменитого Константина Юона и не менее знаменитого Ильи Машкова, одного из основателей «Бубнового валета». Оба знатные были педагоги, оба нашли у него то ли слух, то ли нюх, то ли «чувство цвета» (как же иначе ученику?), да только учиться Шаршуну пришлось недолго — один год. А все же он успел познакомиться за этот судьбоносный год с самим Михаилом Ларионовым, с самой Натальей Гончаровой и с поэтом-заумником Алексеем Крученых, так что краткое пребывание Шаршуна в Москве было плодотворным, он пообщался с лидерами молодого русского авангарда и все понял. Через год его, увы, забрали проходить воинскую службу, но вот тут-то и сказался его живой и вполне активный характер, который вывел его в конце концов к славе. Люди слабые и пассивные ждут, что с ними дальше будет (как вот ждал худшего художник Сутин — и дождался), а люди умные и активные предпринимают какие-нибудь шаги и даже иногда побеждают. Помню, как, встречая меня в годы моей солдатской службы на улице приграничного армянского городка Эчмиадзина, сочувственно кричали мне милые друзья-аборигены: «Э-э, ара, зачем служить пошел? Отчего не сбежал? Деньги жалел?». И крутили пальцем у виска. Так вот, Шаршун со службы сбежал, так сказать, дезертировал, и даже перебрался через госграницу. Тогда, впрочем, граница была еще не совсем на замке (в тот же самый год точно так же сбежали в Париж без документов и М. Кикоин с П. Кременем).
Через Польшу и Германию добрался купеческий сын Шаршун в Париж и стал посещать там Русскую академию, а также передовую академию Ла Палет (Палитра), учился у самого Фоконье, у самого Метценже, у са мого Сегонзака — все очень «левые» художники, столпы модернизма. В 1913 году Шаршун уже показал свои кубистские «Пластические композиции» в Салоне Независимых. Но тут началась война, и Шаршун решил уехать еще дальше — в Барселону. Это было мудрое решение, тем более что поехал он не один. С ним была милая скульпторша Елена Грюнхоф, ученица Бурделя и рус ского скульптора-кубиста Александра Архипенко. Шаршун был в то время тоже художник-кубист. В Барселоне он знакомится с испано-мавританской майоликой и под ее влиянием разрабатывает свой «орнаментальный кубизм». Позднее он так вспоминал об этом: «Цветные фаянсовые квадраты изменили мою концепцию живописи, дав волю моей исконно славянской натуре — мои картины стали красочными и орнаментальными».
В 1916 году в барселонской галерее Дальмо прошла выставка картин Шаршуна и скульптур Елены Грюнхоф. Еще через год Шаршун выставлялся в той же галерее один. Он даже сделал в Барселоне два рисованных фильма, и один из них, «Гитара», был навеян истинно русской темой — цыганскими песнями.
В Барселоне же произошло первое знакомство Шаршуна с дадаистами — с писателем Артуром Краваном и поэтом Максимилианом Готье. От них, как полагают, и получил Шаршун первые уроки дадаистского антиэстетизма. Впрочем, я думаю, он уже и в Москве это все мог подцепить — и российский дадаизм-футуризм, и антиэстетизм.
Главный смысл движения, которое называют дадаизм или просто Дада (игрушечная лошадка для несмышленышей) и которое зародилось в страшные годы Великой войны в мирном городе Цюрихе, сводился ко вполне «истерическому» (как считает британский справочник) и вполне категорическому отрицанию — отрицанию всего, прежде всего любого смысла и любого искусства. Люди ученые спорят о том, кто придумал это замечательное слово «Дада». Большинство экспертов утверждает, что его придумал румынский еврей Тцара в цюрихском кафе «Де ла Террас» 6 февраля 1916 года. Впрочем, есть и предположение, что придумали это слово веселый актер Балл и его веселая подруга в кафе «Вольтер» в Цюрихе, где Тцара читал стихи по-румынски, а балалаечный оркестр исполнял русские мелодии (то есть без русского влияния и тут не обошлось). С другой стороны, люди еще более серьезные отмечают, что великий Дюшан выставил свои знаменитые шедевры искусства еще тогда, когда и слово «Дада» не было пущено в обиход. Точнее говоря, он выставил обыкновенный унитаз, но сделал к нему подпись «Фонтан», чем прославил на века свое имя. Еще он выставил репродукцию Моны Лизы, как известно, не им нарисованной, но зато он ей пририсовал усы, а сбоку сделал очень похабную приписку, правда зашифрованную аббревиатурой. Что-то в этом духе изготовили в ту пору и другие отцы-основатели Дада. В общем, процесс пошел, как любил говорить «отец перестройки».