Итак, «в нынешнем виде» она должна была устроить даже евразийцев. Так что резолюция Союза художников была лишь маленьким камешком в пропагандистском камнепаде 1925 года. Но с какой точностью он был брошен именно тогда…
Скромный безденежный секретарь Союза немногочисленных здешних художников (немедленно ставший председателем этого Союза) Илья Зданевич был сразу после этого устроен на работу в советское посольство. Правда, он там недолго просидел, но причин его изгнания мы не знаем. Может, он давал советы старшим, может, торопил события. Вот же он признает в некрологе Поплавскому: думал, что стена, их отделявшая от коммунизма, пала, везде будут Советы, бей буржуев… А оказалось, напротив, буржуи должны поддержать Советы. А кто из вас кого авангарднее, из художников и сочинителей, — это вообще дело десятое. Может, Зданевич не понял или не захотел понять скрытых намеков.
Вообще, судя по только сейчас напечатанным статьям из архива Зданевича, он мало что понимал в других людях. Ему казалось, что Поплавскому важно, чтоб его издали не буржуа, а они с Сергеем Ромовым. Но Ромов уехал в Россию, не заплатив типографии, а ведь оставались (как сообщает Зданевич небрежно) какие-то деньги от «Удара» (откуда были деньги для «Удара», Зданевич не сообщает). Зданевич пишет, что «буржуазное» издание (единственный прижизненный сборник стихов Поплавского «Флаги») прошло незамеченным. А это уж явная ложь.
Там вообще много обиженного вранья и намеков на происки реакционеров, в ненапечатанном некрологе Зданевича: кто-то «сумел помешать» продаже чего-то, кто-то «отказал в помощи» и «посоветовал попробовать героин». И вот пришлось Поплавскому издаваться у буржуазии (сборник, кстати, издала прекрасная женщина, госпожа Пумпянская, в Ревеле, она и раньше кого только ни благодетельствовала. Да и что там была за буржуазия? Эсеры?), пришлось променять Зданевича на героин.
Зданевич считал, что лучше быть «революционером» и не печататься вовсе. Но для Поплавского очень важно было издаваться. Единственная была моральная опора в его терзаниях: вот кусок из его романа, это напечатано, он издается… Это все очевидно из дневников Поплавского. Там — о творчестве, о Боге, о любви, о сексе и ничего о политике. Любопытно, что этот чуждый ему соблазн собратьев встать в колонны, найти твердую руку и опору (соблазн, искушавший французских и русских сюрреалистов, Арагона, Элюара, Бретона, Зданевича, Ромова, комсомольца Свечникова, юную Наталью Столярову и бородатых евразийских идеалистов — имя им легион) первым среди русских художников ощутил честный дадаист из Бугуруслана Сергей Шаршун. В одном из своих «листочков», у которых не было читателей, но зато и цензоров не было тоже, — в «Перевозе Дада № 7» (написанном вместе с М. Струве), он воззвал к своим друзьям-авангардистам из группы «Через», спросив их без обиняков и вполне трезво: «Божнев, Свечников, Туган-Барановский, Поплавский, Зданевич и пр., а когда с… ходите, тоже разрешения в Наркомпросе спрашиваете?».
Борис Поплавский был художник, искусствовед, известный поэт и любовник. Ничего не сохранилось из его живописи, умерли все женщины, мало осталось статей и стихов, но очень много воспоминаний о нем — он был генератором идей, истинным мозговым трестом «незамеченного поколения»
И с ситуацией в «таинственной» Совдепии Шаршун рано разобрался — недаром пообщался с приезжими русскими в Берлине. И рано сделал выводы. Василий Яновский вспоминает: «Мы жили в бессознательном, вещем страхе — потери (речь идет о страхе потерять Париж и монпарнасскую свободу. — Б. Н.)! Недаром Шаршун, одновременно шершавый и без кожи, описывал в диких бредовых открытках, как его высылают из Франции и везут к границе СССР».
Конечно, художники постарше, пограмотней, вроде Георгия Лукомского, уже в то время поняли, что и высокий совдеповский покровитель авангарда, народный комиссар просвещения Луначарский, ходит на коротком поводке. Лукомский с большой проницательностью отметил это в речи Луначарского уже в 1926 году: «Мы узнаем, таким образом, что в Советском Союзе требуется искусство простое, ясное, понятное всем, искусство, отражающее социалистические идеи, новый быт, новое мировоззрение».
Но вот ведь и просоветский дадаист Шаршун учуял запах неволи и жесткий хозяйский ошейник, разглядел лебезящие маневры былых собратьев и спросил у них обо всем напрямоту.
С годами и не думавший о политике молодой Поплавский во всем разобрался. Читая в середине 30-х годов дневник своей возлюбленной, парижской комсомолки Наташи Столяровой, он без труда узнает в ее душе этот унизительный «отказ от свободы»: «…только рабские фразы, от которых каждый раз вздрагиваю, — скорее брезгливо, чем ревниво, и так больно понимаю, почему ей нравится „СССР“ и тяжкая лапа всеми принятого отказа от свободы, — во всем этом есть неподмытая баба, целующая руку, которая ее только что побила.
Ах, Русь, Русь… Мне поближе к печке, „в толпе укрыться“… Читая это, каменею от презрения и благодарю своих отцов, что они столько дали мне дикости, одиночества, каинизма, в грязную избу не лезу погреться, обещая приноровиться, приспособиться. Один в поле не воин. А я и Шаршун всю жизнь один в поле. Только рабский народ, ничего не знающий о Люцифере, мог создать такую пословицу.
…Я еще не примирился, не сдался, один в пустыне сужу народ свой и презираю его за рабство и жуликоватую дрожь в лице, которую в себе так знаю, в прошлом русский или рабский. Мужайся, душа моя, не из такого горячего теста, а из стали делаются доисторические герои, среди которых ты хотел бы жить, а без которых тебе довольно и Бога, и медленной, верной весны, уважения ко всему в сердце.
Пусть поедет и поплатится, ибо тот, кто жизни в себе не имеет, должен смириться и принять рабское стадо, в которое превращается народ под лапой хозяина».
Наташа Столярова уехала в Москву и поплатилась тюрьмой и концлагерем — вскоре после того как погиб в Париже Поплавский. Но еще и до ее отъезда перестала прельщать Поплавского великая империя на востоке Европы, питаемая теми же соками, что и фашистская, не без «патриотической истерики и национализма, этого большевистского и фашистского подарка нашему веку». Поплавский предвидел и предсказывал падение империи еще в ту пору, когда и правые, и левые в эмиграции, не уставая изумляться ее живучести, уже приготовились идти к ней на поклон:
«Откинув личность и ее свободу, организовав, наконец, обезличенные массы людей-инструментов, государство, не рассеивая больше усилий, победит, может быть, материальный мир и достигнет, может быть, грандиозных вавилонских масштабов своих технических осуществлений, но падение его будет так же молниеносно, как падение ассирийских царств, изобретателей организованного рабского труда, которых скучно и некому было защищать, ибо некому было любить, не было человека, личностей, кроме мифологических ценностей царей».
Впрочем, в отличие от Наташи, Ромова, Барта и Талова, никуда не поехал и дожил в Париже до солидной старости таинственный человек Зданевич. Лишившись, вероятно, доверия Москвы, он сразу отошел от русских дел. Работал на какой-то фирме, женился раз, два, в третий раз — всего удачнее: у третьей жены было какое-то ателье керамики…