Расхождение во взглядах – понятие многогранное. В Советском Союзе оно использовалось для описания всех форм протеста, несогласия или проявления интеллектуальной свободы, всякого инакомыслия. Можно полагать, что в категорию инакомыслящих в Советском Союзе включали и сопротивлявшихся, и политическую оппозицию. Однако, как правило, это понятие применялось к тем, кто отвергал режим по соображениям совести и религии, но никогда – к участникам открытого собственно политического протеста. В истории Третьего рейха инакомыслие трактовалось в более широком смысле, как любое проявление протеста или расхождения во взглядах, редко сопровождавшееся открытым политическим сопротивлением и попытками свержения действующей власти. Чрезмерная широта этого понятия временами порождает определенные затруднения. Многое из того, что могло быть принято за расхождение во взглядах, являлось результатом сложного социального и институционального взаимодействия, в котором определенная степень напряженности и несогласованности была столь же неизбежна, как и в любой другой системе. Ни одна социальная группа, будь то соседи или сотрудники одного предприятия, не способна демонстрировать абсолютное единодушие, и даже в системах, менее озабоченных вопросами единства, ропот и конфликты повседневной жизни являются неотъемлемой частью нормального социального и политического процесса. Именно то, каким образом режим относился к этим тривиальным проявлениям несогласия, воспринимая их как выражение нонконформизма или подрывных намерений, превращало эти проявления в инакомыслие. В большинстве случаев инакомыслие в таком понимании слова оставалось неопознанным и не имело последствий, однако население обеих диктатур хорошо осознавало весь тот риск, которому оно подвергалось при каждом случае ропота, пренебрежения правилами или осуждения режима. Тем не менее лишь очень незначительная часть этих явлений, вопреки чувствительности режимов, имела значимое политическое содержание. Многие акты незначительного инакомыслия носили спонтанный характер, были несогласованными и неосознанными.
Определение степени инакомыслия также проблематично; оба режима часто политизировали некоторые действия и формы поведения, которые в иной ситуации не представлялись бы политическим преступлением: слушание иностранного радио, исполнение американского джаза, разговоры на еврейском языке, кража на работе и т. д. В подобных случаях часто фантастические интерпретации инакомыслия имели мало общего с намерениями тех, кого системы подвергали наказанию. Тот факт, что женщина была поймана во время кражи початков кукурузы с колхозного поля из-за неурожая, не считался актом саботажа. Директор Дойче Банка своим ворчанием по поводу хода войны в 1944 году в Германии во время нахождения в поезде выражал свое сугубо частное, хотя и неблагоразумное мнение, которое не имело ни малейшего значения для государства: однако его слова были услышаны, переданы в соответствующие инстанции, и директора расстреляли4. Даже в случаях откровенного выражения инакомыслия сила его воздействия была ограничена многими экзистенциальными факторами. Часто немцы и советские граждане, выступая против какого-либо одного аспекта деятельности режима, совершали своего рода акты инакомыслия, которые, однако, не рассматривались как отказ от режима в целом. Подобное раздвоение наиболее очевидно проявлялось в случаях, когда тот или иной гражданин делал различия между диктатором и диктатурой: поддерживал коммунизм, но не принимал Сталина; относился с энтузиазмом к Гитлеру, но был равнодушен к партии5. Акты инакомыслия были отчасти элементом взаимоотношений любого гражданина с режимом (которые могли меняться со временем от энтузиазма до неопределенности и снова наоборот), но они вряд ли могли быть чем-то большим, чем эпизодом из жизни или просто тривиальным событием. Более значительные акты нонконформизма, к примеру отказ религиозных деятелей признавать временную власть, воспринимались как политическое сопротивление и влекли за собой жестокое наказание. Многие инакомыслящие, однако, периодически впадали в иллюзии и снова разочаровывались либо находили иные способы примирения с системой. «Трудно быть храбрым каждый день», – писал один немецкий социал-демократ о своем кратковременном флирте с оппозицией6. Обычные граждане постоянно сталкивались с самыми разнообразными формами давления, проблемами совести, страха за семью, стыда или публичного порицания, которые могли полностью подавить всякое инакомыслие задолго до возникновения в их сознании мыслей о концентрационном лагере.
Инакомыслие – весьма эластичный, не поддающийся измерению феномен. Хотя он, несомненно, проявлялся в самых разных контекстах и с разной степенью интенсивности, государственная трактовка нонконформизма и преувеличенные ожидания историков привели к путанице в определении меры инакомыслия. Отношение населения к обеим диктатурам было неоднозначным и неавтономным; инакомыслие, энтузиазм и повиновение шли плечом к плечу и в Советском Союзе, и в Германии. Они могли уживаться в одном и том же человеке в зависимости от различных задач, которые ставило перед ним общество, а также по мере изменения социальных и политических обязательств. Когда Александра Солженицына арестовали за случайное замечание, сделанное в письме, которое было перехвачено военными цензорами в 1945 году, он был артиллерийским офицером Красной Армии, боровшимся во имя спасения системы, над которой он насмехался7. Инакомыслие часто носило неясный характер, маскировалось или тщательно скрывалось, что делает любые попытки определить размах его вариаций и его содержание затруднительными. Сложная мозаика общественного мнения в режимах, где это «мнение» находилось под жестким официальным контролем, фиксировалась главным образом в полицейских и секретных партийных рапортах, в которых авторы сообщений скорее всего искажали данные об общественных настроениях, фокусируясь главным образом на негативных ответах или используя собственные страхи режима перед беспорядками и конспираторскими фантазиями для формулирования своих взглядов на население8.
Инакомыслие, оппозиция и сопротивление тем не менее существовали, но не в водонепроницаемых помещениях, а в прозрачных стенах, разделявших их. Слабость любых враждебных режиму политических реакций на обе диктатуры и свидетельства широко распространенной поддержки и повиновения режимам нельзя использовать как основание для заключения о том, что обе диктатуры наслаждались полным консенсусом. Будь это так, вряд ли бы властям потребовалось столько времени на слежение за общественным мнением и преследование врагов. И все же хрупкость оппозиции в обеих диктатурах отражала не только силу государственной власти, которая ей противостояла, но и сложность работы в обществе, которое в большинстве своем повиновалось режиму и сопротивлялось расколу. Все эти проблемы, связанные с определением масштабов, природы и эффективности общественной реакции на диктатуры, выходят на поверхность при анализе взаимоотношений, возникших между режимом и рабочим классом.
* * *
В материалах о саботаже среди советских железнодорожных рабочих в 1933 году, хранящихся в архивах НКВД, есть следующие замечания, услышанные во время событий: «Все, что исходит из Кремля, душит рабочий класс»; «Начался скандал – они относятся к нам неправильно. Необходима еще одна революция…9». У советских рабочих были четкие революционные традиции, восходившие к опыту 1905 года и двум революциям 1917 года; рабочая оппозиция, не принявшая авторитарное ленинское государство, была жестоко подавлена в 1921 году, в конце гражданской войны. Сталинская секретная служба зорко следила за рабочим классом, чтобы обеспечить гарантию того, что этот мощный потенциал не повернется против их собственного «государства рабочих». Диктатура в Германии также оказалось перед лицом огромного заводского рабочего класса, чей революционный потенциал, проявившийся на миг во время кризиса после поражения в 1918 году, неотступно преследовал германских националистов вплоть до 1930-х годов. Германский промышленный пролетариат был самым многочисленным и наиболее организованным в Европе; в 1932 году германские социалистические партии получили больше его голосов, чем национал-социалистическая партия. Когда в 1933 году Гитлер добился власти, он опасался, что возглавляемая социалистами общая забастовка может парализовать режим. Дикие преследования, изгнание коммунистов и социал-демократов и были следствием этого страха; на протяжении всех 1930-х годов аппарат безопасности и полиция каждую неделю и каждый месяц сообщали о продолжении деятельности остатков марксистских партий, которые рутинно характеризовались как враждебные государству10.