Я не касаюсь вопроса гонорарного, так как полагаю, что он будет решен по справедливости.
Примите мой сердечный привет.
Ваш Ив. Бунин».
Обещания об издании его сочинений в Москве исходили, понятно, не от Федина. Писатель — корреспондент «Известий» в кулуарном разговоре лишь оповестил о том, что в московской литературной среде было достаточно известно. Почти одновременно открытку на этот счет Бунин получил от Н.Д. Телешова. Николай Дмитриевич был куда определеннее и категоричней. Он извещал уже не о намерениях, а о действиях: «В Государственном издательстве печатается книга твоих произведений листов в 25».
Значит, решение было принято где-то на самом верху и не составляло тайны в Москве. Бунина эти известия немало взволновали, а памятуя печальный опыт с приложением к «Ниве», всполошили. Он принялся лихорадочно раздумывать и прикидывать, на кого бы опереться и положиться при осуществлении издательского проекта в Москве.
Выбор пал на Федина. Человека с хорошей репутацией. Стоит подчеркнуть, что в 1946 году Федин не занимал руководящих чиновных постов, разве лишь выборный общественный пост — председателя московской секции прозы. Бунин обращался к нему просто как к русскому писателю, книги которого он читал, видному мастеру, вкусу которого доверял.
Письмо исполнено доверительных интонаций. К Федину Бунин обращается как к собрату по искусству, человеку пунктуальному и ответственному, хорошо понимающему, что значат для настоящего художника каждое слово и каждая запятая. «Литературная беда», как он ее именует в письме, состояла в том, что в 1915 году при издании его сочинений в приложениях к журналу «Нива» издательство популярного еженедельника, пользуясь тем, что Бунин находился в финансовой зависимости, допустило произвол в выборе текстов, торопливость и неряшливость в их воспроизведении. Особенно в первом томе печатавшегося собрания. Чтобы не случилось нечаянного повторения этой «беды», Бунин и просит Федина «вступиться за меня перед Государственным издательством». При составлении «изборника» подать свой голос.
Наметившийся диалог литературной «эмиграции» и «метрополии», как уже сказано, оборвал шквал идеологических постановлений ЦК ВКП(б), в которых, как и в речи Черчилля в Фултоне, прозвучали первые раскаты холодной войны. Бунин отреагировал мгновенно и без колебаний.
Но от марта до августа оставалось еще почти полгода прежней радужной эпохи союзнической близости и надежд. Бунин выжидал издательской определенности в Москве, ответа на свой запрос от старшего советника посольства по культуре в Париже А.А. Гузовского, наконец, отклика на полученные книги от Федина. И свое письмо с конкретными деловыми просьбами к нему задержал, не отправил.
В свою очередь от московского адресата, конечно же, требовалось как-то отреагировать на столь редкий и ошеломительный сюрприз — на полученные им книги из Франции. Что сделать? Можно было бы послать в Париж благодарственные строки, поинтересоваться жизненными и литературными обстоятельствами Бунина, как-то еще проявить интерес к дальнейшим контактам с ним. Ничего этого Федин не сделал. Протянутая рука нобелевского лауреата, который был к тому же на 22 года старше, повисла в воздухе. Книжные дары остались без ответа.
Почему?
Федин слишком хорошо знал идеологических бульдогов, которые лишь на минуту втихаря прилегли под хозяйской скамейкой в тени и ждали отмашки. Статью Жукова о Бунине в журнале «Октябрь» Федин позже мог читать. Но даже если и не читал, то легко мог вообразить пыл и жар подобных статей. О нем самом не только в 20-е — 30-е годы, а даже почти вчера в связи с мемуарами «Горький среди нас» писались схожие опусы. На Лубянке или на Старой площади стоило лишь обронить: «Фас!» — и эти бульдоги так привычно и легко впивались в хлипкие писательские шеи. А Федин только за год с небольшим до этого был жестоко избит за книгу «Горький среди нас», заспинно обращен в «германского шпиона» и чуть не оказался за решеткой. Почтовый отклик означал начало переписки, что, конечно, не могло укрыться от ока Лубянки. А этим собаководам вторично на глаза лучше было не попадаться. Вот отчего он отмалчивался, выжидал, не торопился с ответом на лестные и взволновавшие его бунинские подарки.
Правда, конечно, и то, что в Москве, неподалеку от Федина, проживал уже упоминавшийся друг и ровесник Бунина Николай Дмитриевич Телешов. Даже в самые жестокие развороты событий конца 30-х годов он не обрывал переписки с французским эмигрантом. И об этом при случае не страшился сообщать в близком кругу. Но то был глубокий старик, музейная редкость — и что с него взять?!
Федин же наедине с собой внутренне вымеривал, расставлял. Собственную тревогу отодвигал вспышками рассуждений — где тут осторожность, трусость, а где мера здравого смысла? Корил, но и оправдывал себя. Словом, расчетливость, опасливость и страх возобладали над высшими порывами сердца и души. Даже «побратиму» Соколову-Микитову, похоже, не сказал всего. Не хотел слишком растравлять Ивана Сергеевича перспективой несбыточных общений.
Ведь в глазах того Бунин был существом особым, наивысшим авторитетом. Чувство укоренилось после их былых личных встреч. В сумятицу Гражданской войны в Одессе, занятой тогда белыми, Бунин напечатал в здешней газете один из деревенских рассказов молодого черноморского матроса с зашедшего в порт торгового судна. Тут же предложил ему «фиксу» — постоянную оплату за дальнейшее сотрудничество. Дарственной надписью на своей книге «Человек из Сан-Франциско» благословил талант.
Своим творческим самоопределением Соколов-Микитов обязан был не только Аксакову с его «Семейной хроникой» или Тургеневу с «Записками охотника», как было принято подчеркивать в глухие советские времена, но и Бунину прежде всего, начиная с его беспощадно правдивой повести «Деревня».
Впрочем, и Федин тогда многого не знал. Само письмо Бунина он прочитал лишь четверть века спустя, в начале 70-х годов. Когда оно вместе с другими бумагами поступило из Парижа в Москву для готовившегося двухтомника «Литературного наследства» от вдовы писателя Веры Николаевны Муромцевой. Иван Алексеевич умер еще в ноябре 1953 года. Вот теперь, через даль лет, адресат заново взглянул на себя. Но терзаться своим поступком он начал много раньше.
В дневниках, которые теперь опубликованы, Федин вновь и вновь возвращается к оценкам Бунина и его творчества. Воспоминает о полученных по почте книгах. Казнит себя. «По-прежнему возвращаюсь к Бунину, — записывал он 23 октября 1957 года, — стыжусь, что промолчал в ответ на подаренные им книги».
Осторожность, трезвый расчет, умение взнуздывать и держать в кулаке свои чувства, как бы ни билось и ни трепыхалось сердце, — вот что не раз выручало и спасало его в жизни. И это же, как он знал, было его гибелью. Было его проклятьем.
Грех своего давнего малодушия к человеческой судьбе и искусству Бунина Федин исправил выступлением на Втором съезде писателей в декабре 1954 года. Ударным моментом речи стали характеристика и оценка литературного наследия Бунина, «русского классика», как он впервые заявил с высокой советской трибуны, и призыв возвратить на родину его книги.