«Во время поездки в 1834 году разговорился (царь. — Д. О.) со своим доктором Енохиным, выходцем из духовного сословия, и, как любитель церковного пения, стал петь с ним духовные стихиры. Затем шутливо спросил:
— Каково, Енохин?
— Прекрасно, государь, вам бы хоть самим на клиросе петь.
— В самом деле, у меня голос недурён, и если б я был тоже из духовного звания, то, вероятно, попал бы в придворные певчие. Тут пел бы, покамест не спал с голоса, а потом… Ну, потом выпускают меня по порядку. С офицерским чином хоть бы в почтовое ведомство. Я, разумеется, стараюсь подбиться к почт-директору, и он назначает меня на тёпленькое местечко, например, почт-директором в Лугу. На мою беду, у лужского городничего хорошенькая дочка. Я по уши в неё влюбляюсь, но отец никак не хочет её за меня выдать. Отсюда начинаются все мои несчастья. В страсти моей я уговариваю девочку бежать со мною и похищаю её. Об этом доносят моему начальству, которое отнимает у меня любовницу, место, хлеб, и напоследок отдают под суд. Что тут делать без связей и без протекций?
В эту минуту вошёл в кабинет Бенкендорф.
— Слава богу, я спасён: нахожу путь к Бенкендорфу, подаю ему просьбу, и он освобождает меня из беды!
Можно представить себе, какой неистощимый смех произвёл в слушателях этот роман экспромтом»35.
Но в поездках находилось время и для серьёзных бесед. К лету 1830 года, например, относятся рассуждения Бенкендорфа и Николая о причинах европейских революций. По мнению Александра Христофоровича, «с самой смерти Людовика XIV французская нация, скорее испорченная, чем образованная, опередила своих королей в намерениях и потребности улучшений и перемен; …не слабые Бурбоны шли во главе народа, а сам он влачил их за собою… Россию наиболее ограждает от бедствий революций то обстоятельство, что у нас со времён Петра Первого всегда впереди нации стояли её монархи»36.
Мысль о монархе, идущем «впереди нации», обычно приписывается либо Пушкину37, либо Чаадаеву38; однако ими она была высказана после Бенкендорфа.
У Пушкина схожая идея действительно встречается неоднократно, но только после 1833 года. В черновике «Путешествия из Москвы в Петербург» читаем: «Я начал записки свои не для того, чтоб льстить властям, …но не могу не заметить, что со времён возведения н[а престол] Романовых, от Мих.[аила] Ф.[ёдоровича] до Ник.[олая] I, правительство у нас всегда впереди на поприще образованности и просвещения. Народ следует за ним всегда лениво, а иногда и неохотно. Вот что и составляет силу нашего самодержавия. Не худо было иным европейским государствам понять эту простую истину. Бурбоны не были бы выгнаны вилами и каменьями, и английская аристокрация не принуждена была бы уступить радикализму». В 1836 году Пушкин поделился своей мыслью с Чаадаевым: «Надо было прибавить (не в качестве уступки, но как правду), что правительство всё ещё единственный европеец в России […несмотря на всё то, что в нём есть давящего, грубого, циничного]». Любопытно, что сам Чаадаев высказывал схожие идеи ещё в 1832 году: «Было бы странным ослеплением не признавать, что нет страны, где государи столько сделали для успеха просвещения и для блага народов, как в России, и что всем, что мы есть, мы обязаны нашим монархам, что везде правительства следовали импульсу, который им давали народы, и поныне следуют оному, между тем как у нас правительство всегда шло впереди нации и всякое движение вперёд было его делом»39.
Правда, Чаадаев на основании такого положения призывал распространять образование, а у Бенкендорфа выводы получились иные: поскольку верховная власть в России «ведёт» народ, то «не должно слишком торопиться с его просвещением, чтобы народ не стал по кругу своих понятий в уровень с монархами и не посягнул тогда на ослабление их власти».
В разгар рассуждений о народе, власти и просвещении хрупкие городские дрожки, на которых Николай и Бенкендорф в тот раз пустились в недальний путь (из Петербурга в Выборг), сломались, что помешало окончить разговор. А потом начался первый официальный визит Николая в автономную Финляндию, управление которой ^ «столько же либеральное, сколь и национальное», Бенкендорф считал благом и для финнов, и для России40.
…Традиция ежегодных совместных поездок надолго прервалась в 1837 году. 2 марта на заседании Комитета министров Бенкендорфу неожиданно стало так плохо, что он еле добрался до дома, где слёг. Его ещё хватило на то, чтобы передать дела по Третьему отделению графу Орлову и «отдать соответственные тому приказания начальникам подведомственных… частей»; но затем силы покинули генерала, и жизнь его «повисла на волоске»41.
Наутро 3 марта иностранные послы немедленно отправили депеши с важной политической новостью. Австрийскому канцлеру Метгерниху докладывали: «…воспаление печени, прилив крови к сердцу, желчная горячка»42. Горячка считалась в то время опаснейшей, почти смертельной болезнью, хотя этим именем обозначались самые разные недуги, связанные с резким повышением температуры43.
Как и в холерном 1831 году, Бенкендорфа ежедневно, а то и дважды в день навещал Николай Павлович. В самые кризисные дни он «плакал над больным, как над другом и братом». Впрочем, слезами император не ограничился, а вызвал к постели больного пятерых лучших докторов и «имел терпение внимательно следить за их прениями… и всячески оживлял их». В результате Бенкендорфа «облепили испанскими мухами, горчичниками, пиявками, заставляли глотать почти ежеминутно бог знает какие микстуры», и начальник высшей полиции «всему этому повиновался с покорностью ребёнка». Через десять дней кризис миновал было — и вдруг состояние больного резко ухудшилось.
Болезнь шефа жандармов становится важнейшей темой для разговоров в обществе. «Это общее участие, — вспоминал Бенкендорф, — превзошло все самые тщеславные мои надежды; дом мой сделался местом сборища для бедных и богатых, для знатных и для людей, совершенно независимых по своему положению, для дам высшего общества, как и для простых мещанок: все хотели знать, что со мной делается; лестница была уставлена людьми, присланными от господ, а улица перед домом — толпою народа, приходившего наведываться о моём здоровье. Государь, выходя от меня, лично удостаивал передавать им самые свежие вести. В православных церквах просили священников молиться за меня, такие молитвы произносились в лютеранских и римских церквах, даже в магометанских мечетях и еврейских синагогах… Монархи прусский, австрийский и шведский, равно как высшее общество их столиц, осыпали меня лестными знаками их внимания»44.
К этому времени относится известная оценка, данная деятельности Бенкендорфа Николаем I: «В течение 11 лет он ни с кем меня не поссорил, а со многими примирил»45.
Таким образом, Бенкендорф, как он сам признался, «имел счастье заживо услышать себе похвальное надгробное слово». «Имел счастье» — это в данном случае не расхожий оборот; наш герой, по всей видимости, действительно испытывал сильные чувства: «…Это слово, величайшая награда, какой может удостоиться человек на земле, состояло в слезах и сожалении бедных, сирых, неведомых, в общем, всех соболезнований и особенно в живом участии моего царя, который своим сокрушением и нежными заботами являл мне лучший и высший знак своего милостивого благорасположения. При той должности, которую я занимал, это служило, конечно, самым блестящим отчётом за 11-летнее моё управление, и думаю, что я был едва ли не первый из всех начальников тайной полиции, которого смерти страшились и которого не преследовали на краю гроба ни одной жалобой. Эта болезнь была для меня истинным торжеством, подобного которому ещё не испытывал никто из наших сановников. Двое из моих товарищей, стоявшие на высших ступенях службы и никогда не скрывавшие ненависти своей к моему месту, к которой, быть может, немного примешивалась и зависть к моему значению у престола, оба сказали мне, что кладут оружие перед этим единодушным сочувствием публики, и с тех пор оказывали мне постоянную приязнь. Но более всех наслаждался этим торжеством государь, видевший в нём одобрение своего выбора и той твёрдости, с которой он поддерживал меня и моё место против всех зложелательных внушений»46.