Это был сюрприз, разрушавший сложившуюся идиллию.
«Мы сидели, как окаменелые, — вспоминала Александра Фёдоровна, — широко раскрыв глаза, не будучи в состоянии произнести ни слова». Затем Николай несколько пришёл в себя и принялся уверять венценосного брата, что к занятию трона никогда не готовился и не чувствует в себе «ни сил, ни духу» на столь великое дело, что всегда его мыслью и желанием было только служить государю «изо всех сил души и разумения». Александр же ответил, что «когда вступил на престол, он в том же был положении; что ему было тем ещё труднее, что нашёл дела в совершенном запущении от совершенного отсутствия всякого правила и порядка», и что Николаю будет куда легче, ибо «многое сделано к улучшению, всему дано законное течение», а значит, преемник найдёт всё в полном порядке, который нужно будет только удерживать.
«Видя, что мы готовы были разрыдаться, — продолжает Александра Фёдоровна, — он постарался утешить нас, успокоить, сказав, что всё это случится не тотчас, что, может быть, пройдёт ещё несколько лет прежде, нежели он приведёт в исполнение свой план; затем он оставил нас одних. Можно себе представить, в каком мы были состоянии. Никогда ничего подобного не приходило мне в голову даже во сне. Нас точно громом поразило; будущее казалось мрачным и недоступным для счастья».
«Кончился сей разговор, — вспоминал Николай Павлович, — государь уехал, и мы с женою остались в положении, которое уподобить могу только тому ощущению, которое должно поразить человека, идущего спокойно по приятной дороге, усеянной цветами и с которой всегда открываются приятные виды, когда вдруг разверзается под ногами пропасть, в которую непреодолимая сила ввергает его, не давая отступить или воротиться, — вот совершенное изображение нашего ужасного положения»
[86].
Единственным относительным утешением для Николая стало уверение Александра в том, что минута «столь ужасному для великокняжеской четы перевороту» настанет ещё не скоро. Император просил пока «только привыкать к будущности неизбежной» и обещал, что до грядущих перемен остаётся не менее десяти лет. «Переворот» терялся где-то за туманным ещё 1829 годом, и Николай Павлович (его даже не назначили членом Государственного совета) снова окунулся в воинскую службу.
* * *
«При самом моём вступлении в службу, где мне наинужнее было иметь наставника, брата благодетеля, — признавался Николай в воспоминаниях, — оставлен был я один с пламенным усердием, но с совершенною неопытностью».
О неопытности своей Николай вспоминал так: «До 1818 года не был я занят ничем; всё моё знакомство со светом ограничивалось ежедневным ожиданием в передних или секретарской комнате, где, подобно бирже, собирались ежедневно в 10 часов все господа генерал- и флигель-адъютанты, гвардейские и приезжие генералы и другие знатные лица, имевшие допуск к Государю. В сём шумном собрании проводили мы час, иногда и более, доколь не призывался к Государю военный генерал-губернатор с комендантом, и вслед за сим все генерал-адъютанты и адъютанты с рапортами и мы с ними, и представлялись фельдфебели и вестовые. От нечего делать вошло в привычку, что в сём собрании делались дела по гвардии, но большею частию время проходило в шутках и насмешках насчёт ближнего; бывали и интриги. В то же время вся молодежь, адъютанты, а часто и офицеры ждали в коридорах, теряя время или употребляя оное для развлечения почти так же и не щадя начальников, ни правительство. До сего я видел и не понимал; сперва родилось удивление, наконец, и я смеялся, потом начал замечать, многое видел, многое понял; многих узнал — и в редком обманулся. Время сиё не было потерей времени, но и драгоценной практикой для познания людей и лиц…»
Снова, как когда-то в детстве, пригодилось умение «слышать то, что слышать не полагается, и слышать лучше, чем полагают».
Оставшийся неизвестным современник дал такую характеристику Николаю того времени: «Обыкновенное выражение его лица имеет в себе нечто строгое и даже неприветливое. Его улыбка есть улыбка снисходительности, а не результат весёлого настроения или увлечения. Привычка господствовать над этими чувствами сроднилась с его существом до того, что вы не заметите в нём никакой принуждённости, ничего неуместного, ничего заученного, а между тем все его слова, как и все его движения, размеренны, словно перед ним лежат музыкальные ноты. В великом князе есть что-то необычное: он говорит живо, просто, кстати; всё, что он говорит, умно, ни одной пошлой шутки, ни одного забавного или непристойного слова. Ни в тоне его голоса, ни в составе его речи нет ничего, что обличало бы гордость или скрытность. Но вы чувствуете, что сердце его закрыто»
[87].
На службе действовал этот «закрытый» Николай. Тот, который был требовательным до жёсткости, строгим до безжалостности, способным сильно разгневаться, даже обругать. Желчный мемуарист Филипп Филиппович Вигель запомнил «неблагосклонные взоры» великого князя, чьё лицо будто «тучи облегли»: «Он был необщителен и холоден, весь преданный чувству долга своего; в исполнении его он был слишком строг к себе и к другим. В правильных чертах его белого, бледного лица видна была какая-то неподвижность, какая-то безотчётная суровость…»
А как не быть суровости, когда идеальные представления Николая об армии, укреплённые парадной картиной грандиозного смотра в Вертю, чем дальше, тем больше вступали в противоречие с практикой реальной армейской жизни. В армии шла очевидная борьба «либералов» и «традиционалистов», сторонников вольного, почти товарищеского отношения к солдатам и поборников твёрдой дисциплины и беспрекословной субординации. Нетрудно определить, на чьей стороне был великий князь, если своё понимание армии он в то время видел так: «Здесь порядок, строгая, безусловная законность, нет умничанья и противоречия, здесь всё согласуется и подчиняется одно другому. Здесь никто не повелевает прежде, чем сам не научится послушанию; никто не возвышается над другими, не имея на то права; всё подчиняется известной определённой цели; всё имеет своё значение, и тот же самый человек, который сегодня отдаёт мне честь с ружьём в руках, завтра идёт на смерть за меня!»
[88]
В русской армии конца александровского царствования были и «умничания», и противоречия. Как позже вспоминал сам Николай, к тому времени «порядок совершенно разрушился… Подчинённость исчезла и сохранилась только во фронте; уважение к начальникам исчезло совершенно, и служба была одно слово, ибо не было ни правил, ни порядка, а всё делалось совершенно произвольно и как бы поневоле, дабы только жить со дня на день». Вопиющим примером нарушения порядка стало для Николая дозволение офицерам носить фраки. Он отмечал с возмущением и удивлением: «Было время (поверит ли кто сему), что офицеры езжали на ученье во фраках, накинув шинель и надев форменную шляпу!»