«После всех испытанных напастей, — заметил Бенкендорф, — это радостное событие было первым проблеском и как бы началом новой, лучшей эпохи в его жизни. В прошедшем всё было омрачено печалями и бедствиями, над будущим висела, казалось, такая же чёрная туча. Война в Польше, бунт в западных губерниях, страшная смертность в столицах, мятеж на Сенной и в военных поселениях — всё это мало обещало хорошего. И вдруг всё изменилось; с каждым курьером стали приходить одна за другой добрые вести»
[267].
Одной из самых приятных вестей стало принесённое князем Суворовым, внуком легендарного полководца, известие о взятии Варшавы. Польская столица была обложена войсками Паскевича в начале августа. Главнокомандующий передал осаждённым обращение Николая I, в последний раз обещавшего амнистию при условии добровольной сдачи оружия и подчинения императорской власти. Депутаты сейма отвергли предложение: «Поляки подняли оружие за национальную независимость в тех пределах, какие издревле отделяли их от России; народное правление ожидает извещения… в какой мере Его Величеству Императору благо-угодно исполнить их желание».
Русские полки шли на штурм Варшавы с песнями (к примеру, такой: «Ах, на что было огород городить, ах, на что было капусту садить…»). 26 августа, в годовщину Бородинского сражения, Варшава пала. Это совпадение дало название пушкинскому стихотворению «Бородинская годовщина», вызвавшему столько споров и среди друзей, и среди потомков:
Сбылось — и в день Бородина
Вновь наши вторглись знамена
В проломы падшей вновь Варшавы;
И Польша, как бегущий полк,
Во прах бросает стяг кровавый —
И бунт раздавленный умолк.
...
Сильна ли Русь? Война, и мор,
И бунт, и внешних бурь напор
Её, беснуясь, потрясали —
Смотрите ж: всё стоит она!
А вкруг её волненья пали —
И Польши участь решена…
Двадцать шестого сентября прекратилось последнее организованное сопротивление польских мятежников. Паскевич стал светлейшим князем Варшавским. «Ах, зачем я не стоял за тобой по-прежнему в рядах тех, кои мстили за честь России; больно носить мундир — и в таковые дни быть прикованным к столу, подобно мне несчастному», — писал растроганный Николай своему «отцу-командиру»
[268].
Пришёл октябрь 1831 года. «Бедствия, целый год тяготевшие над Россией, миновали, — писал Бенкендорф. — Не было больше ни войны, ни бунтов, ни холеры. Государь, прежде разделив с Москвой угрожавшую ей опасность, пожелал теперь снова видеть древнюю столицу в ту минуту, когда с восстановлением мира и спокойствия исчезли все опасения»
[269]. Он прибыл в Кремль 11 октября. Здесь, в Оружейной палате, к подножию трона Александра I были брошены трофейные польские знамёна и хартия, некогда пожалованная Александром Царству Польскому. «Покойница Конституция» — назвал её Николай и приказал хранить в особом ковчеге «как памятник великодушию нашего Александра I и польской благодарности…»
[270].
Заодно на арсенальном дворе Кремля было сожжено 1578 из двух тысяч печатных экземпляров той «русской конституции», которую мятежники нашли в архивах русской варшавской администрации, перепечатали и пытались распространять. Этсут проект Уставной грамоты готовился в последние годы либеральных порывов Александра и тогда же осел в бумагах императорского представителя в Польше Николая Николаевича Новосильцева. Николай был более чем недоволен тем, что поляки распространяют конституционные идеи близких к брату Александру либералов. «Печатание этой бумаги, — признавался он Паскевичу, — крайне неприятно; на 100 человек наших молодых офицеров 90 прочтут, не поймут и презрят, но 10 оставят в памяти, обсудят — и главное не забудут. Это пуще всего меня беспокоит… Вели… стараться достать елико можно более экземпляров сей книжки и уничтожить, а рукопись отыскать и прислать ко мне…»
[271]
Манифест 14 февраля 1832 года «О новом порядке управления и образования Царства Польского» гласил: «Злосчастия миновались: Царство Польское, снова Нам подвластное, успокоится и процветёт среди восстановленной в оном тишины, под сенью бдительного Правления». По повелению императора Николая Польша лишалась Конституции 1815 года, парламента, армии и вообще становилась частью России с губерниями вместо традиционных воеводств. На её территории была расквартирована армия Паскевича, которая и в последующие мирные годы именовалась «действующей»
[272].
Польское восстание стало для Николая наглядным примером того, к чему приводят парламент и конституционная монархия. В завещании сыну Александру, написанном в 1835 году (когда доносили, что на царя во время его поездки в Германию готовится покушение), император прямо велел: «Не давай никогда воли полякам; упрочь начатое и старайся довершить трудное дело обрусевания сего края, отнюдь не ослабевая в принятых мерах»
[273]. Полякам в том же году было сказано: «При малейшем возмущении я прикажу разгромить ваш город, я разрушу Варшаву и уж, конечно, не я отстрою её снова… Поверьте, господа, принадлежать России и пользоваться её покровительством есть истинное счастье»
[274]. И тем не менее в 1835 году Николай обратился к киевскому губернатору Александру Дмитриевичу Гурьеву (сыну министра финансов): «Ты знаешь, что я после польского возмущения до поляков небольшой охотник; но если по предубеждениям и по страсти я увлечён буду на принятие каких-нибудь мер несправедливости против них, то обязанность твоя немедленно предостерегать меня»
[275].
Глава одиннадцатая.
«ЛЯГТЕ, ГОРЫ! ВСТАНЬТЕ, БЕЗДНЫ!»
В 1833 году даже по замирённой Польше Николай мог спокойно проехать в сопровождении одного только графа Бенкендорфа да фельдъегеря, которому полагалось быть при государевой особе для обеспечения постоянной «правительственной связи». На почтовых станциях, правда, стояли небольшие казачьи пикеты; но, как отмечал Бенкендорф, император «брал прошения от поляков, с ними разговаривал и не принимал ни малейших мер предосторожности, как бы среди верного русского народа». В коляске глава Третьего отделения держал на всякий случай пару заряженных пистолетов, но они ни разу не пригодились. В таком поведении Николая не было особой бравады. Оно отражало принятие божественной предопределённости человеческой судьбы. «Я знаю, что меня хотят зарезать, — написал он однажды Паскевичу, — но верю, что без воли Божией ничего не будет, и совершенно спокоен»
[276].