При этом он машинально старался отыскать для головы положение равновесия: с закрытыми глазами ее почему-то тяжелее держать на весу, а на спинку готического стула голову откинуть невозможно, обязательно вонзаются какие-то дубовые острия.
Нашел, уравновесил, и перед глазами из-за горизонта зашагали десятиэтажные пауки с крошечными туловищами на высоченных мохнатых лапах, а когда первый подошел поближе, оказалось, что вместо одной лапы у него винтовочный штык-нож, он им так и вышагивает, как протезом, и почему-то этот штык не вонзается в землю, видимо, туловище слишком легкое…..
БЫРРЫДЫДММБАММБУММБАХ!!!!!!!!!!!..
Вопль ужаса удался лишь в качестве сдавленного стона, а рефлекторно отброшенная голова так треснулась затылком о готические узоры, что он схватился за затылок обеими руками сразу.
И тут же новая вспышка адского пламени за окном и новый, еще более страшный удар грома.
И следом тьма, в которой рубиновым пламенем, словно некий взбесившийся стоп-сигнал, запылала лампадка под иконами, а он готов был поклясться, что весь вечер она не горела.
Пошатываясь спросонья, он отправился искать при свете мобильника спички на кухне. Спички нашел, но пока искал свечу, свет загорелся снова.
А беснование за окном продолжалось. Молний больше не было, но старинные рамы дребезжали так, будто ветер трепал их за грудки.
Он снова сел на прежнее место и неожиданно для себя выдвинул верхний ящик стола — что там, интересно, лежит у Вишневецкого? В ящике не было ничего, кроме нескольких старых фотографий, черно-белых и довольно-таки покоробившихся. Раскиданных как попало, видно, тоже Калерия рылась.
Он расправил верхнюю. Троица будто из советского довоенного фильма — молодые и счастливые папа с мамой даже в сером исполнении во всем белом в какой-то приморской «здравнице» с пальмами и между ними удивительной красоты ребенок. Прямо младенец Иисус. Только не печальный или по-взрослому пытливый, а невероятно счастливый, ротик до ушей — он безоговорочно верит этому миру и решительно все в нем приемлет.
Но, удивительное дело, в этом ангельском личике уже проступает иссохший, однако по-прежнему бесстрашный Дон Кихот последних лет Вишневецкого.
А вот послевоенный школьный снимок, здесь уже в серых тонах исполнено серое. Как будто фотография сиротского приюта. Все мальчики стрижены наголо, все унылые, и только один сияет счастливейшей улыбкой. Прямо солнышко какое-то светит из тоскливого мирка.
А это, похоже, фотография с университетских военных сборов: интеллигентного вида парни в солдатской форме валяются на траве. Голодного вида уже нет, но, похоже, их только что отпустили с марш-броска, в лицах заметна какая-то измотанность. И лишь один красавчик, сумевший отстоять пижонскую эспаньолку, светится счастьем, — можно уже не спрашивать, кто этот счастливчик. А вот он же с геологической бородой, в грубом свитере и штормовке, с двустволкой через плечо; источает уверенность — куда Хемингуэю, — это, стало быть, годы его таежных приключений: когда он вместо аспирантуры подался в духовную академию, его отправили служить на флот, а потом не пускали ни в академию (в конце концов он ее окончил заочно) и не брали ни на какую работу; была такая манера — сначала никуда не брать, а потом посадить по тунеядке. Так Вишневецкий тогда подался в промысловики, ходил на самодельных лыжах по зимней тайге, ночевал в каких-то утопавших в снегу избушках, ставил на соболя примитивные капканы: зверька прихлопывало бревнышком, чтобы не портить шкуру…
Этими рассказами он и Димку соблазнил. Что неудивительно — очень уж завлекательно у него получалось. Не жизнь, а сплошная сказка с заранее известным хорошим концом.
Конец-то его пока что как раз неизвестен, а вот пресловутая глубина, видать, тоже дана была ему от рождения — вера, что все в конце концов будет хорошо, что жизнь стоит тех страданий, которые она несет. Такого вот бога он и нашел в своей глубине.
«А что, интересно, ношу в своей глубине я? Ничего не ношу, я ничего не знаю заранее, я хочу только знать правду, знать, как оно на самом деле».
Нечистая сила за окном затрясла створки так, что ему сделалось не по себе, и он невольно вгляделся в бушующую тьму так пристально, словно и впрямь опасался увидеть там кого-то рвущегося из тьмы и бури в свет и тишину. Потому-то люди и тянутся к вере — отвоевать уголок света и покоя среди мрака и бурь. Потому-то они и защищают ее так яростно.
Он вернулся в ящик.
О, так это Сима, что ли?..
Младенец, с полгодика, наверно, еще, видимо, стоит нетвердо — чьи-то взрослые руки, может быть, и отцовские, держат за животик, но уже девочка, в коротенькой юбчонке. Волосешки, правда, еще не отросли, коротенькая шерстка… Пухленькие ручки, у запястья будто перетянутые ниточками, пухленькие щечки с ямочками, вытаращенные глазки и губки, вытянутые пятачком, — и такое на этой мордочке написано счастье!..
У него заломило в груди от умиления: это был почти еще зверек, прелестный радостный поросеночек — человек не может быть так самозабвенно счастлив. И все-таки это несомненно была та же самая Сима, что и сейчас, она и глаза таращит так же, и губы вытягивает пятачком в минуты радостного удивления…
Он изо всех сил прижал кулаки к груди, чтобы унять боль невыносимой нежности.
Дитя, дитя… И он еще мог на нее сердиться! На младенца!
А собственно, кто не младенец? Младенцы все. И как же можно ненавидеть, в чем-то серьезном обвинять сосунков?..
Может быть, Иисус, или кто он там был, именно это когда-то и понял?
БАБАММ!!!!!!!!!!!
Оконные створки с громом распахнулись, и холодный ветер смел со стола все брошюрки; кажется, он выхватил бы из ящика и фотографии, если бы Савл не успел задвинуть ящик.
Он бросился к окну. Шторы, трепавшиеся, как паруса, били его по лицу, обвивали, вязали по рукам и ногам, но он все-таки поймал и вдавил обратно проклятые створки, — и обнаружил, что удержать их нечем: скреплявший их бронзовый крючок вырван с мясом и лежит на подоконнике вместе с крепившими его шурупами. Матюкнувшись по-отцовски, он медленно, чтобы не вылетели стекла, отпустил створки обратно, позволив холодному вихрю снова ворваться в комнату, а портьерам вновь пуститься в бешеную пляску.
По-быстрому сбегав на кухню за спичками и столовым ножом с тупым концом, он всунул по спичке в дырки от шурупов, обломил, затем снова вдавил створки на место, проклиная свой живот, взобрался коленями на подоконник, ухитрившись при этом удерживать рвавшиеся в комнату створки, приладил крючок на место старых дырок и, придерживая плечом, довольно удачно снова ввернул шурупы.
Уф-ф…
Он тяжело сполз на пол и оглянулся на дело рук своих. Оконные половинки так трепетали и дребезжали, что крючок наверняка вот-вот вылетит снова.
Чем бы их закрепить, мать их в душу?!. Можно связать оконную ручку с гнездом, куда вставляется крючок, но только быстро, быстро, пока будешь неизвестно где искать бечевку, все опять к черту разлетится…