Книга Заземление, страница 65. Автор книги Александр Мелихов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Заземление»

Cтраница 65

— Зачем ты себя истязаешь?

— Хочу сделаться стройным, как Лаэрт, — дружелюбно ответил он.

— Не стройным, а тощим. И я тебе клянусь: я просто побежала вынимать его из петли, у нас с ним ничего не было!

— Я знаю, ведь ты и твое тело не имеют между собой ничего общего.

Она не хотела уточнять, чтобы не нарваться на какую-то ужасную правду, но не выдержала.

— А я, по-твоему, это кто? Ты же в душу не веришь?

— Ты это тот младенец, который верил, что мир создан для него.

Это было сказано так сочувственно, что она расспрашивать не решилась. Наверно, это все-таки был сарказм.

Однако Савик теперь ей не верил буквально ни в чем, именно ни в чем, это был понятно по тому, как дружелюбно он ей поддакивал, если даже она рассказывала, почем картошка на рынке. А прикасаться к ней он перестал совершенно. Отнюдь не демонстративно, скорей наоборот, делал вид, будто ему просто не хочется спать, засиживался в кабинете и укладывался в постель очень осторожно, чтобы не разбудить ее, хотя она от напряжения заснуть без него не могла. Чтобы дать ему понять, что вовсе не спит, она о чем-нибудь его спрашивала — типа, который час, — но он всегда отвечал очень коротко и прибавлял «спи, спи» так заботливо, будто и впрямь верил, что она до этого спала.

Но даже когда он засыпал, она долго прислушивалась, а вдруг он только делает вид. А когда просыпалась, его половина постели уже снова была холодной. А если она со страхом стучалась в его кабинет, он с необыкновенной приветливостью уверял, что уже позавтракал. Чем он завтракал, спрашивать она не смела, только трогала рукой электрический чайник — вроде бы теплый…

И дома его почти никогда не было между приемами. Которые он проводил, похоже, совсем по-новому. Однажды она даже решилась его спросить, почему, когда он прощается с пациентами, и у них, и у него теперь бывает растроганный вид, раньше он был суровее (она бы сказала: величественнее, если бы в этом слове не слышалась ирония). «Я в каждом теперь стараюсь пробудить младенца», — все так же дружелюбно ответил Савик. «И… И как же ты это делаешь?» — «Мысленно превращаю его в младенца сам, представляю, как он таращит глазки, оттопыривает губки, тянет ручонки… И тогда начинаю его понимать». — «И что, в глубине души все хорошие?» — «Нет, некоторые сволочи еще хуже взрослых. Потому что еще не знают, кем нужно притворяться. Но зато всех жалко. И тогда во мне пробуждается любовь. Я говорю это совершенно без пафоса, любовь для меня просто рабочий инструмент. Она рождает и нужные слова, и нужные интонации». — «И что же ты им говоришь?» — «Я говорю им: будьте как дети. Верьте, что рано или поздно, вы всех победите, а ваши обидчики будут горько плакать и просить прощения. Что смерти нет, это только взрослые пугают, а все мертвые когда-нибудь обязательно оживут. Хорошие. А плохие не оживут». — «Так что, ты им, что ли, религию теперь проповедуешь? Папочка бы порадовался». — «Религия это что-то внешнее, какой-то неясный Господь неизвестно на каких небесах. А я им говорю, что царство божие внутри вас. В каждом живет младенец, вот ему и верьте. Что показалось, то и правда. По крайней мере, убивать будете не себя, а других». — «Чем же это лучше?» — «А убивать других правоохранительные органы не позволят, это не так опасно. Ведь худший враг человеку он сам, посмотри на своего Лаэрта». — «Он совсем не мой, я же тебе говорю, я бегала его спасать». — «Так я разве против? Это лучше, чем лунатические блуждания».

После этого она единственный раз позвонила Лаэрту. Сказала: радуйся, ты своего добился, окончательно разрушил мою жизнь. И он понял, затихарился. Но она была уверена, что не навсегда. И не ошиблась.

— Подожди, не бросай трубку, я по делу. Я хочу устроить телепередачу про отца Павла. Чтоб о нем узнали ширнармассы. Не исключено, что его еще и кто-то опознает. У моего однокурсника есть своя программа «Разряд». С высоким рейтингом. Ты должна с ним встретиться.

Деваться было некуда. Хоть папочка считал телевизионную известность и суетой из сует, но сегодня другого пути к массам действительно нет.

Стеклянный фасад телестудии был выгнут парусом на Невку (на которую, она так и не научилась разбираться). Кафе на втором этаже было, как теперь выражались, пафосное, все в розовом мраморе; капучино тоже соответствовал — триста рублей чашка. Зато телеведущий был самый настоящий сельский купидон, на любое сообщение наивно распахивал голубые глаза и совершенно по-детски изумлялся, даже губки бантиком приоткрывал. Так что, хоть она и поклялась не разговаривать с Лаэртом, но, когда они вышли на хладеющую Невку, все-таки не удержалась:

— Надо же, журналист, а такой наивный!

— Наивный?.. — усмехнулся Лаэрт. — Он еще в университете всегда рассказывал какие-то интересные истории, где в конце непременно появлялись деньги. Как-то он мне издали кричит: мне сегодня приснился Лермонтов! И я его тут же спросил: и что, он тебе денег задолжал? «Точно. Как ты догадался?» На пятом курсе начал приторговывать маслом и дегтем, я хочу сказать, квартирами. Листинг, кастинг…

Ох уж эти демоны… И ничего во всей природе благословить он не хотел… На себя бы лучше посмотрел.

Правда, когда она, торжественно приодевшись с намеком на траур, явилась на передачу, купидон ей едва кивнул и тут же передал в какую-то парикмахерскую, где ее не причесывали, а пудрили неизвестно какой пуховкой, да еще и небрежно подкрашивали, будто в салоне ритуальных услуг, болтая о чем-то совершенно постороннем, и это ее покоробило. Она ожидала, что к ней будет больше внимания, — не ради нее, разумеется, ради папочки.

От обиды даже неотступное «все кончено» ушло в глубину.

Однако ради папочки она решилась перетерпеть все, что выпадет на ее долю. А выпало ей то, что, пристегнув микрофончик с маленькой тяжеленькой рацией, ее отвели в какую-то подсобку, где на полу, словно змеи, извивались провода, толстые, как шланги. Подсобка, казалось, принадлежала разорившейся забегаловке, потому что усадили ее на высокий стул перед круглым столиком из тех, за которыми закусывают стоя. Стул так качался, что она боялась загреметь. Вдобавок ей велели слушать разговоры через большую горошину, которая постоянно выпрыгивала из уха, и ее приходилось придерживать пальцем. На балансирование и удерживание горошины уходило все ее внимание, но она, будто в цирке, ухитрялась что-то и улавливать из того, что перед нею разворачивалось на большом экране.

На какой-то длинной скамье (скамья подсудимых, мелькнуло у нее в голове), обшитой, ей показалось, красным театральным бархатом, развернувшись к нему вполоборота, купидон зачарованно слушал Лаэрта, похожего в своей алкоголической изможденности на композитора Листа. Напротив сидели присяжные — троица батюшек в черных рясах с тяжелыми крестами на груди, двое пожилых, седобородых, и один помоложе, с короткой темной бородой, напоминающей сильную небритость, а самым правым каменел бывший доцент с психфака, которому она когда-то сдавала его же собственную теорию любви (в основе всего лежала совместная практическая деятельность). Во время перестройки он прогремел циклом статей об авторитарных личностях, порождаемых тоталитаризмом и его снова порождающих, какое-то время мелькал в телеперекрикиваниях, отличаясь тем, что никогда не кричал, давил академическим сарказмом, чего, впрочем, никто не замечал, а в последние годы появлялся довольно редко в качестве представителя побежденных, поседевших, но не сломленных прогрессивных сил. За судилищем с двух сторон наблюдали два небольших амфитеатрика простой публики. Лица были совершенно безличные, разве что малость смущенные, женщин больше половины.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация