Плащ Байрона он, конечно, на себя примерял. Аким Шан-Гирей был уверен, что примерял, поскольку это вообще было модно в те годы: «Он был характера скорее веселого, любил общество, особенно женское, в котором почти вырос и которому нравился живостию своего остроумия и склонностью к эпиграмме; часто посещал театр, балы, маскарады; в жизни не знал никаких лишений ни неудач: бабушка в нем души не чаяла и никогда ни в чем ему не отказывала; родные и короткие знакомые носили его, так сказать, на руках; особенно чувствительных утрат он не терпел; откуда же такая мрачность, такая безнадежность? Не была ли это, скорее, драпировка, чтобы казаться интереснее, так как байронизм и разочарование были в то время в сильном ходу, или маска, чтобы морочить обворожительных московских львиц? Маленькая слабость, очень извинительная в таком молодом человеке. Тактика эта, как кажется, ему и удавалась…»
Если бы все так просто! Лермонтов действительно чувствовал, что мир, в который он вот-вот вступит (осталось-то немного потерпеть – доконать обучение в университете), ему отвратителен. И притягателен (взрослый мир), и отвратителен (гадкий мир). Приспособиться? О нет, не получится. Не тот характер. Остается – сорвать маски. Каким образом? Вооружившись словами. Но именно так поступил и тот, другой, чьи дневниковые записи вызвали в нем бурю чувств. Значит – родство душ, схожесть судеб, все предначертано? «О, если б одинаков был удел»?
Пройдет два года, прежде чем он поймет, что повторить чужую судьбу, конечно, можно постараться, но стоит ли? Быть вторым Байроном? Но это смешно. Вторых – не бывает. А которые случаются, имеют свое название – эпигоны. Так что:
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Я раньше начал, кончу ране,
Мой ум не много совершит;
В душе моей, как в океане,
Надежд разбитых груз лежит.
Кто может, океан угрюмый,
Твои изведать тайны? Кто
Толпе мои расскажет думы?
Я – или Бог – или никто!
В том возрасте, о котором Марина Цветаева сказала «что и не знала я, что я поэт», Михаил Юрьевич совершенно ясно понимал, что он – поэт, и что таково его предназначение. Его другое мучило – какой он поэт? Как Байрон – или? Русского аналога он не называет, хотя первые переписанные в тетрадь – стихи Пушкина. Лучше драпироваться в плащ Байрона, чем в крылатку Пушкина.
Да и плащ больше подходил: Мишель осмысливал шотландское родословие. Как раз стал читать Вальтера Скотта, стихи. Через год это осмысление выльется в:
Зачем я не птица, не ворон степной,
Пролетевший сейчас надо мной?
Зачем не могу в небесах я парить
И одну лишь свободу любить?
На запад, на запад помчался бы я,
Где цветут моих предков поля,
Где в замке пустом, на туманных горах,
Их забвенный покоится прах.
На древней стене их наследственный щит
И заржавленный меч их висит.
Я стал бы летать над мечом и щитом,
И смахнул бы я пыль с них крылом;
И арфы шотландской струну бы задел,
И по сводам бы звук полетел;
Внимаем одним и одним пробуждён,
Как раздался, так смолкнул бы он.
Но тщетны мечты, бесполезны мольбы
Против строгих законов судьбы.
Меж мной и холмами отчизны моей
Расстилаются волны морей.
Последний потомок отважных бойцов
Увядает средь чуждых снегов;
Я здесь был рожден, но нездешний душой…
О! зачем я не ворон степной?..
Нет, крылатка Пушкина была тут некстати. Плащ чужеземца подходил больше. Или вообще – крылья демона, стекающие черным плащом. Любовь, смерть, черви, выползающие из глазниц, синее мясо, тлен, бессмертная душа, переходящая из тела в тело…
Весной 1830 года воспитанник благородного пансиона сдал выпускной экзамен и перешел в Московский университет. И хотя он пишет об одиночестве, тоске, страданиях, у него есть друзья, он умеет веселиться и бывает мил с приятелями.
Барышни мальчика Лермонтова. Роковая некрасивость. Несчастливая любовь
В пансионе у него друзей не было или – почти не было. Но это не значит, что их вообще не было! Были! И не только родственники, как Аким Шан-Гирей. Когда Елизавета Алексеевна вместе с Мишей переселилась на Молчановку, у него появились, кроме Мещериновых, новые друзья – Лопухины. Алексей Лопухин был практически сверстником Лермонтова (старше на год). У Алексея было три сестры, к одной из которых Мишель был неравнодушен. На лето бабушка вывозила внука из Москвы в имение своего умершего к тому времени брата Дмитрия Столыпина – Середниково. Там, в Середниково, тоже собиралась молодая компания: рядом жили Верещагины, у которых была дочь Саша, приезжали гостить сестры Бахметевы, многочисленные кузины Столыпины, бывала черноглазая Катя Сушкова. Развлекались и затевали различные игры. Еще один дачный сосед подбивал отправиться в «страшные места» – то есть на кладбище, на развалины бани. В 1831 году Лермонтов записал в тетрадке стихи того лета, а в заглавии стоит: «Ночью, когда мы ходили попа пугать». Так что байронический или демонический плащ Мишель накидывал только наедине с собой.
С плащом-то было все как полагается: рос вместе с автором. Плохо было с другим – с внешностью. Мишель Лермонтов не был красавцем. Художник Меликов, человек с острым глазом, впоследствии нарисовал портрет поэта несколькими годами раньше: «Помню, что, когда впервые встретился я с Мишей Лермонтовым, его занимала лепка из красного воска: он вылепил, например, охотника с собакой и сцены сражений. Кроме того, маленький Лермонтов составил театр из марионеток, в котором принимал участие и я с Мещериновыми; пиесы для этих представлений сочинял сам Лермонтов. В детстве наружность его невольно обращала на себя внимание: приземистый, маленький ростом, с большой головой и бледным лицом, он обладал большими карими глазами, сила обаяния которых до сих пор остается для меня загадкой. Глаза эти, с умными, черными ресницами, делавшими их еще глубже, производили чарующее впечатление на того, кто бывал симпатичен Лермонтову. Во время вспышек гнева они бывали ужасны. Я никогда не в состоянии был бы написать портрета Лермонтова при виде неправильностей в очертании его лица, и, по моему мнению, один только К. П. Брюллов совладал бы с такой задачей, так как он писал не портреты, а взгляды (по его выражению, вставить огонь глаз)».
Екатерина Хвостова, а тогда Катенька Сушкова, описывала спустя годы Лермонтова как неуклюжего косолапого мальчика шестнадцати или семнадцати лет, с красными, но выразительными глазами. Вот так: Меликов (тогда он был еще ребенком) замечает чарующие карие глаза, написать которые мог бы только Брюллов, а Катя Сушкова – что они от воспаления красные.
На многих в ту пору внешность Лермонтова производила неприятное впечатление. Его сокурсник по университету Павел Вистенгоф оставил непривлекательный портрет: «Роста он был небольшого, сложен некрасиво, лицом смугл; темные его волосы были приглажены на голове, темно-карие большие глаза пронзительно впивались в человека. Вся фигура этого студента внушала какое-то безотчетное к себе нерасположение».