– Скажи мне, как тебя зовут? —
«Маланьей». – Ну, прощай, Малаша. —
«Куда ж?» – Да разве киснуть тут?
Болтать не любит братья наша;
Еще в лесу не ночевал
Ни разу я. – «Да разве даром?»
Повесу обдало как варом…
Он прочитал ей нотацию, а в ответ на обиды и угрозы поступил «как настоящий юнкер»:
И, приосанясь, рыцарь наш,
Насупив брови, покосился,
Под мышку молча взял палаш,
Дал ей пощечину – и скрылся.
Разумеется, после такой поэмы «рыцарское отношение» юнкера Бибикова к прекрасному полу стало притчей во языцех.
Однако Лермонтов смеялся не только над товарищами. Смеялся он и над собой. В поэме «Монго» вывел героями приключений себя и Алексея Столыпина – Маёшку и Монго, как их называли в школе. Красавец Столыпин был назван по имени своей собаки, а Лермонтов, особенно неказистый в холода, когда поверх гвардейской формы натягивал еще и шинеот, – по имени героя французских карикатур Майо, горбатого, но очень умного. Поэма «Монго» написана в 1836 году, то есть когда Лермонтов уже второй год как вышел из школы, и рассказывает о реальном приключении двух молодых офицеров во время летних маневров – ночном визите к хорошенькой актрисе, Екатерине Пименовой, находившейся на содержании богатого помещика из Казани (роль «помещика» исполнял казанский откупщик Моисеев).
Как-то ночью Монго решил соблазнить танцорку, Маёшка отговаривал, успеха не добился, и они вместе поскакали к ее дому.
Устали всадники. До ног
От головы покрыты прахом.
Коней приезженных размахом
Они любуются порой
И речь ведут между собой.
«Монго, послушай – тут направо!
Осталось только три версты».
«Постой! уж эти мне мосты!
Дрожат и смотрят так лукаво».
«Вперед, Маёшка! только нас
Измучит это приключенье,
Ведь завтра в шесть часов ученье!
«Нет, в семь! я сам читал приказ!
Своего друга Столыпина Лермонтов обрисовал так:
Монго – повеса и корнет,
Актрис коварных обожатель,
Был молод сердцем и душой,
Беспечно женским ласкам верил
И на аршин предлинный свой
Людскую честь и совесть мерил.
Породы английской он был —
Флегматик с бурыми усами,
Собак и портер он любил,
Не занимался он чинами,
Ходил немытый целый день,
Носил фуражку набекрень;
Имел он гадкую посадку:
Неловко гнулся наперед
И не тянул ноги он в пятку,
Как должен каждый патриот.
О себе сказал с неменьшим пренебрежением:
Маёшка был таких же правил:
Он лень в закон себе поставил,
Домой с дежурства уезжал,
Хотя и дома был без дела;
Порою рассуждал он смело,
Но чаще он не рассуждал.
Друзья привязали коней у дома актрисы, перелезли через забор и отправились на поиски пассии. Танцорка сидела у окна и размышляла, как славно удалось ей выбиться в люди из простонародья, вкусно и вволю есть и пить, и испытывала смертельную скуку.
Но тут в окно она взглянула
И чуть не брякнулась со стула.
Пред ней, как призрак роковой,
С нагайкой, освещен луной,
Готовый влезть почти в окошко,
Стоит Монго, за ним Маёшка.
«Что это значит, господа?
И кто вас звал прийти сюда?
Ворваться к девушке – бесчестно!..»
«Нам, право, это очень лестно!»
«Я вас прошу: подите прочь!»
«Но где же проведем мы ночь?
Мы мчались, выбились из силы…»
«Вы неучи!» – «Вы очень милы!..»
«Чего хотите вы теперь?
Ей-богу, я не понимаю!»
«Мы просим только чашку чаю!»
«Панфишка! отвори им дверь!»
И только вроде наладились любовные отношения между танцоркой и Монго, в самый ответственный момент раздается грохот экипажа – приехал казанский помещик со сворой слуг, все пьяные, только что из трактира. Актриса перепугалась. Куда девать гостей? Не под кровать же, где есть место лишь для урыльника (ночного горшка)?
Им остается лишь одно:
Перекрестясь, прыгнуть в окно…
Опасен подвиг дерзновенный,
И не сносить им головы!
Но вмиг проснулся дух военный —
Прыг, прыг!.. и были таковы…
Еще одна поэма – «Уланша» – любимая поэма товарищей Лермонтова – практически и вовсе нецензурная, рассказывает о переходе эскадрона в Ижорку, где они встали на квартиры, основательно перепились и под предводительством Лафы отправились развлекаться с какой-то крестьянкой. А утром по трубе вновь двинулись в путь. Тут Лафа увидел женщину, с которой они коллективно провели ночь, – на ней не было живого места.
Один Лафа ее узнал,
И, дерзко тишину наруша,
С поднятой дланью он сказал:
«Мир праху твоему, Танюша!..»
К этому же времени относится и «Он был в краю святом» – замечательная переделка баллады Жуковского «Старый рыцарь». Романтическая сентиментальная баллада Жуковского стала злой сатирой на идеализацию рыцарских времен: пока рыцарь бился в Святой земле во славу веры и уничтожал там неверных, их жен и их ребятишек, его собственная жена нашла ему замену, и дома его встретил выводок чужих детей. Романтический идеал осмеян, романтический плащ сброшен.
Можно по-разному относиться к произведениям такого рода, но в развитии Лермонтова как поэта они сыграли огромную роль – его язык стал точнее, рука тверже. Так что юнкерские годы не были настолько уж потеряны. Тем более что в эти годы он писал не только скабрезные поэмы; были написаны «Аул Бастунджи», «Хаджи-абрек», незаконченная повесть «Вадим». А в декабре 1834 года школьные годы кончились: он был произведен в корнеты и впервые появился на балу в офицерской форме.
Жестокая месть Кате Сушковой. Неудачи в любви
Он выпустился гусаром. И этим все сказано. Гусару полагалось волочиться за красотками, кутить, бравировать удалью, попадать в нелепые положения, выпутываться из нелепых положений, совершать идиотские, но смешные поступки. Гусар – это был не «адрес» его воинской приписки, а стиль жизни. Потому неудивительно, что страсть к розыгрышам удовлетворялась с большим воодушевлением.
Однажды, когда новоиспеченный офицер не посещал бабушку несколько недель, та отправила за ним в Царское Село кузена Николая Юрьева, и даже предоставила для этой цели тройку. Юрьев, едва спустившись с лестницы, столкнулся с двумя сослуживцами Лермонтова – Павлом Гвоздевым и Меринским, которые идею привезти Мишеля дружно поддержали.
«В Царском мы застали у Майошки пир горой, – рассказывал со слов Юрьева Владимир Бурнашев, – и, разумеется, всеми были приняты с распростертыми объятиями, и нас принудили, впрочем, конечно, не делая больших усилий для этого принуждения, принять участие в балтазаровой пирушке, кончившейся непременною жженкой, причем обнаженные гусарские сабли играли непоследнюю роль, служа усердно своими невинными лезвиями вместо подставок для сахарных голов, облитых ромом и пылавших великолепным синим огнем, поэтически освещавшим столовую, из которой эффекта ради были вынесены все свечи и карсели (масляные лампы с рассеивающими свет матовыми шарами в качестве навершия. – Авт.). Эта поэтичность всех сильно воодушевила и настроила на стихотворный лад. Булгашка сыпал французскими стишонками собственной фабрикации, в которых перемешаны были les rouges hussards, les bleus lanciers, les blancs chevaliers gardes, les magnifiques grenadiers, les agiles chasseurs (красные гусары, голубые уланы, белые кавалергарды, великолепные гренадеры, проворные егеря. – Фр.) со всяким невообразимым вздором вроде Mars, Paris, Apollon, Henri IV, Louis XIV, la divine Natascha, la suave Lisette, la succulente Georgette (Марс, Париж, Аполлон, Генрих IV, Людовик XIV, божественная Наташа, нежная Лизетта, аппетитная Жоржетта. – Фр.) и прочее, а Майошка изводил карандаши, которые я ему починивал, и соорудил в стихах застольную песню в самом что ни есть скарроновском роде, и потом эту песню мы пели громчайшим хором, так что, говорят, безногий царскосельский бес сильно встревожился в своей придворной квартире и, не зная, на ком сорвать свое отчаяние, велел отпороть двух или трех дворцовых истопников; словом, шла „гусарщина“ на славу. Однако нельзя же было не ехать в Петербург, и непременно вместе с Мишей Лермонтовым, что было условием бабушки sine qua non (обязательным. – Фр.). К нашему каравану присоединилось еще несколько гусар, и мы собрались, решив взять с собою на дорогу корзину с пол-окороком, четвертью телятины, десятком жареных рябчиков и с добрым запасом различных ликеров, ратафий, бальзамов и дюжиною шампанской искрометной влаги, никогда Шампаньи, конечно, не видавшей. Перед выездом заявлено было Майошкой предложение дать на заставе оригинальную записку о проезжающих, записку, в которой каждый из нас должен был носить какую-нибудь вымышленную фамилию, в которой слова „дурак“, „болван“, „скот“ и пр. играли бы главную роль с переделкою характеристики какой-либо национальности. Булгаков это понял сразу и объявил за себя, что он marquis de Gloupignon (маркиз де Глупиньон. – Фр.). Его примеру последовали другие, и явились: дон Скотилло, боярин Болванешти, фанариот Мавроглупато, лорд Дураксон, барон Думшвейн, пан Глупчинский, синьор Глупини, паныч Дураленко и, наконец, чистокровный российский дворянин Скот Чурбанов. Последнюю кличку присвоил себе Лермонтов. Много было хохота по случаю этой, по выражению Лермонтова, «всенародной энциклопедии фамилий». На самой середине дороги вдруг наша бешеная скачка была остановлена тем, что упал коренник одной из четырех троек, говорю четырех, потому что к нашим двум в Царском присоединилось еще две тройки гусар. Кучер объявил, что надо „сердечного“ распрячь и освежить снегом, так как у него „родимчик“. Не бросить же было коня на дороге, и мы порешили остановиться и воспользоваться каким-то торчавшим на дороге балаганом, местом, служившим для торговли, а зимою пустым и остающимся без всякого употребления. При содействии свободных ямщиков и кучеров мы занялись устройством балагана, то есть разместили там разные доски, какие нашли, на поленья и снарядили что-то вроде стола и табуретов. Затем зажгли те фонари, какие были с нами, и приступили к нашей корзине, занявшись содержанием ее прилежно, впрочем, при помощи наших возниц, кушавших и пивших с увлечением. Тут было решено в память нашего пребывания в этом балагане написать на стене его, хорошо выбеленной, углем все наши псевдонимы, но в стихах, с тем чтоб каждый написал один стих. Нас было десять человек, и написано было десять нелепейших стихов, из которых я помню только шесть; остальные четыре выпарились из моей памяти, к горю потомства, потому что, когда я летом того же года хотел убедиться, существуют ли на стене балагана наши стихи, имел горе на деле сознать тщету славы: их уничтожила новая штукатурка в то время, когда балаган, пустой зимою, сделался временно лавочкою летом.