Бодлер усмехается. «Меня поражает еще и радость всех этих дураков, считающих его погибшим»
[151]. Отвечая Мане 11 мая, поэт пылко выговаривает ему:
«Итак, я снова считаю необходимым поговорить с вами – о вас. Необходимо показать вам, чего вы стоите. То, чего вы требуете, – просто глупо. Над вами смеются, насмешки раздражают вас, к вам несправедливы и т. д. и т. п. Вы думаете, что вы – первый человек, попавший в такое положение? Вы что, талантливее Шатобриана или Вагнера? А ведь над ними издевались ничуть не меньше. Но они от этого не умерли. И чтобы не пробуждать в вас чрезмерной гордости, я скажу, что оба эти человека – каждый в своем роде – были примерами для подражания, да еще в плодоносную эпоху, тогда как вы, – только первый посреди упадка искусства нашего времени. Надеюсь, вы не будете в претензии за бесцеремонность, с которой я вам все это излагаю. Вам хорошо известна моя дружеская к вам привязанность».
Мане трудно было бы рассердиться на это «грозное и доброе письмо» Бодлера, как называет его художник, письмо, о котором он будет помнить всегда. Суровость этих строк стала для него бальзамом в ту тяжкую пору мая и июня 1865 года, когда каждый новый день усугублял его раздражение и смятенность.
Поль де Сен-Виктор, писал: «Во Дворце промышленности посетители толпятся, словно в морге, перед смердящей, как труп, „Олимпией“. Просто чудо, что полотно еще не порвали. Служителей раз двадцать едва не сбивали с ног. Обеспокоенная администрация решает перевесить „Олимпию“». В начале июня ее переносят в самый последний зал и помещают над огромной дверью так высоко, как «никогда не вешали даже самые бездарные картины», – пишет с удовлетворением Жюль Кларети. Но и сейчас, когда детали полотна Мане почти неразличимы, страсти не улеглись. Напротив, они становятся еще ожесточеннее. Публика с утра до вечера валит к двери, вытягивает шеи кверху, к „Олимпии“ и ее коту, пытаясь разглядеть подозрительные прелести этой Венеры meretrix
[152]. Черное пятно кота в тени почти неразличимо, но острый глаз все равно старается высмотреть вызывающий силуэт животного, и возбужденная толпа снова сыплет скабрезности и непристойные шуточки.
Напрасно критика превозносит «Отдых жниц» Жюля Бретона, самое великое, как говорят, среди выставленных в Салоне произведений
[153], – посетители хотят увидеть только «Венеру с котом». Стоит Мане где-нибудь появиться, как его тут же начинают в упор разглядывать. Как только он приходит, люди мгновенно начинают подталкивать друг друга локтями. Порой слышатся насмешки. На улице ему смотрят вслед. Хорошо еще, когда за ним не идут по пятам, прыская со смеху, гримасничая или произнося непристойности. Ему кажется, что он производит впечатление «собаки с привязанной к хвосту жестянкой». «Вот вы и знамениты, как Гарибальди», – говорит ему не без зависти де Га, чьи «Бедствия города Орлеана» никем не были замечены.
Мане больше не работает. Всегда такой любезный, жизнерадостный, не позволяющий язвительности даже в остротах, он ожесточается. Под влиянием оскорблений становится злым, жестким. Он говорит жестокие вещи. Бодлер продолжает прислушиваться к критике и понимает, какой должна быть реакция художника на все это. Поэтому он просит мадам Поль Мерис принять участие в его друге:
«Когда вы увидите Мане, передайте ему то, о чем я вам говорю, – много шума или мало, насмешки ли, оскорбления, несправедливость – все это великолепно, и он был бы не прав, если бы не возблагодарил подобную несправедливость. Я прекрасно понимаю, что ему будет нелегко понять мою теорию; ведь художники всегда хотят незамедлительного успеха; но, право, Мане обладает такими блестящими и тонкими способностями, что было бы прискорбно, если бы он позволил себя обескуражить… Мне кажется, он до сих пор так и не понял, что чем больше несправедливости, тем лучше его положение, лишь бы он не терял головы. Вы ведь сумеете изложить ему все это легко и непринужденно, не задевая его».
Нет, конечно, Мане не понимает, что все это улучшает его положение. Он скорее склонен расценивать свое положение как катастрофическое. Подавленный, он считает, что проиграл партию. Он ничего не достигнет. Ему и в будущем не удастся осуществить мечту своей матери – «показать себя». «Эти люди, уж я-то знаю их, – негодует он. – Им подавай пустяки. Я такого товара не держу. На то есть другие специалисты». Слова, позволяющие легко предположить, что Мане знает, чего хочет и кто он есть, но это в общем-то фанфаронство, рожденное раненым сердцем. Фанфаронством выглядит и цена, потребованная им за «Олимпию», – 10 000 франков – у некой итальянки, сделавшей вид, будто хочет купить картину. Дело, разумеется, с места не сдвинулось. В фельетоне, опубликованном «Moniteur», Теофиль Готье написал, что Мане имеет «школу, почитателей, даже фанатических приверженцев», что он представляет «опасность». Мане пожимает плечами. Какое недоразумение! Находясь на пределе нервного напряжения, он больше не раскрывает газет. У него нет сил читать статьи, где день за днем повторяются одни и те же обидные замечания по его адресу: «Полотна безобразные… халтура… отбросы… дешевая дерзость… безнаказанный скандал… стремление привлечь внимание любой ценой… подобный успех – достойная кара автору…»
[154]. Как-то вечером, покинув Дворец промышленности, куда Мане заглянул еще раз проверить, не изменилось ли вдруг отношение к его картинам, он заходит с Антоненом Прустом в кафе на улице Ройяль: гарсон по привычке приносит ему газеты – Мане резко отталкивает его и громко заявляет: «Кто просил у вас газеты?» За время этого свидания с глазу на глаз Пруст не смог вытянуть из него ни слова. Мане сидит неподвижно, к мороженому не притрагивается, он погружен в себя, молчалив, преисполнен скорби. Время от времени пьет большими глотками воду; он опустошает целый графин.
Эдуар Мане. Олимпия. Акварель.
В конце июня Мане спасается бегством в Булонь. Но и море его не успокаивает. Неожиданно он решает поехать в Испанию, поддавшись уговорам Астрюка, который, видя художника таким подавленным, советует ему обрести мужество и веру в себя на родине Гойи, Греко и Веласкеса. Много раз вдохновлявшийся Испанией Мане неоднократно испытывал желание посетить Пиренейский полуостров. Астрюк, почти все повидавший там, составит ему подробный маршрут. Мало-помалу путешествие приобретает реальные очертания. Мане договаривается с Шанфлери и Стевенсом о том, что они будут его сопровождать в поездке. Пока он будет странствовать по ту сторону Пиренеев, его мать, жена и малыш Коэлла поживут у кузенов Фурнье в принадлежащем им в департаменте Сарта замке Вассе.