Лемерр немедленно отсылает автору его «смехотворную, нелепую, непригодную для публикации» рукопись. Поэма Малларме и доски Мане вынуждены искать иного издателя
[223].
В эти первые недели 1875 года и у Мане, и у его друзей все решительно идет не так, как надо. Пока Мане готовится выступить в Салоне со своим «Аржантейем» (он представит жюри одно-единственное полотно, дабы избежать полумер, имевших место в 1874 году; пусть его либо целиком принимают, либо целиком отвергают), положение импрессионистов становится день ото дня все затруднительнее. Проявивший к ним интерес Дюран-Рюэль сразу же потерял доверие любителей. Надвигающиеся сроки платежей вынуждают его отложить приобретение картин. Самые неимущие из «батиньольцев» ощущают на себе тяжелые последствия этого. Клод Моне влачит в Аржантейе просто нищенское существование: он ищет и не может найти ни покупателей, ни заимодавцев. «Извините меня за то, что я так часто обращаюсь к Вам, – писал он в январе Мане, – но от того, что Вы принесли мне, уже ничего не осталось. Я снова без гроша. Если бы Вы смогли, не стесняя самого себя, ссудить мне 50 франков, то оказали бы мне большую услугу». Надеясь хоть что-то выручить от распродажи в отеле Друо, импрессионисты предлагают 24 марта на аукцион свыше семидесяти картин. Под аккомпанемент злобных криков эти произведения были проданы с торгов в среднем меньше чем за 170 франков каждое.
Такой взрыв страстей накануне Салона не предвещает ничего хорошего. Жюри с презрительным высокомерием принимает присланный Мане «Аржантей» – огромное полотно с его пленэрностью и сияющим колоритом, воспринимающимся как своеобразный манифест. Восторженное состояние, переживаемое Мане во время работы в Аржантейе, лишь отчасти позволило ему осознать смелость совершаемого. Что бы он ни писал – «Кружку пива» или «Аржантей», – он сам поглощен только одним: как ему, Мане, которого бранят или хвалят по непонятным для него причинам, в данный момент пишется. Кто хочет спасти свое произведение, непременно его погубит; к счастью, работая над новыми картинами, Мане был достаточно простодушен. Изображая Сену, он ни на секунду не задумывался о «традиционном зеленоватом цвете воды». В солнечных переливах аржантейского лета его глаза увидели воду синей: он ее и написал синей. Какая наглость!
И ему не замедлят указать на это. На следующий же день после вернисажа Салона, 2 мая «Le Figaro» отчитывает его, упрекая в изображении «реки цвета индиго, плотной, как металл, прямой, как стена». Обвинение охотно подхватывается десятками критиков. «Даже Средиземному морю, – заявляет Жюль Кларети, – никогда не доводилось быть таким совершенно синим, как Сена под кистью г-на Мане. Только одни импрессионисты способны так обращаться с истиной. И когда думаешь, что г-н Мане все-таки робок в своих поползновениях по сравнению с г-ном Клодом Моне, то возникает вопрос – где же, наконец, остановится эта живопись на пленэре и на что еще осмелятся эти художники, которые вообще хотят изгнать из природы тени и черный цвет!»
Но на сегодня у Мане есть и защитники, такие же твердо и непоколебимо убежденные в своих суждениях, как и его хулители. Вокруг «Аржантейя», разыгрывается баталия, и его пресловутая синева становится вскоре знаменитой не менее кота из «Олимпии».
«– Боже, да что же это?
– Это Мане и Манетта.
– А что они делают?
– Если я правильно понимаю, они… в лодке.
– А что это за синяя стена?
– Это Сена.
– Вы уверены?
– Черт возьми, мне так сказали».
Этот синий цвет ошеломляет публику, выводит ее из себя. Он для нее «как красный цвет для быков». Он причиняет ей «что-то вроде физического страдания». Стоит кому-нибудь в толпе, теснящейся перед «Аржантейем», сказать словечко в защиту Мане, ему уже кричат: «Но этот синий цвет!» Он «невыносим», он «шокирует», «от него мутит». «Мирный договор, подписанный публикой и г-ном Мане после „Кружки пива“, теперь разорван, – приходит к заключению Филипп Бюрти. – Враждебность против этого цельного, верного себе художника возобновилась с прежней силой».
Прошлой зимой Мане без всяких задних мыслей избрал для экслибриса, награвированного для него Бракмоном, девиз, специально придуманный по этому случаю бывшим издателем Бодлера Пуле-Маласси. Тот обыграл по-латыни имя художника: «Manet et manebit» («Он таков и таким останется»). Враги живописца издеваются над тем, что представляется им наглой фанфаронадой. О вы, составляющие славу Института! Посудите сами: Manet et manebit. Этот мистификатор на миг ввел всех в заблуждение, но на самом деле все равно остался тем, кем был всегда: маньяком рекламы и шумихи. Ему поверили, поверили, что он начал исправляться, но в этом году он не нашел ничего лучшего, как устроить очередной скандал. «Со времени своего дебюта Мане не продвинулся ни на шаг. Простимся же с несостоявшимся мастером».
Около двух лет тому назад, еще до того, как «батиньольцы» перебрались в кафе «Новые Афины», однажды вечером они увидели у Гербуа здоровенного малого в длинном пальто серого цвета, на голове черная фетровая шляпа, из-под которой густыми волнами падала пышная грива темных волос. Благодаря смуглой коже лица и черным, словно уголь, глазам, поблескивавшим под тяжелыми веками, его можно было принять за калабрийца. Так как этот человек прятал что-то под пальто, Мане спутал его с бродячим гитаристом. Он ошибся. То была не гитара, а трость: она принадлежала художнику, очередному «новобранцу» – Марселену Дебутену.
Кузен знаменитого памфлетиста Рошфора, Марселен Дебутен был старше Мане лет на десять и так же, как он, но раньше, учился у Тома Кутюра. Затем, получив большое наследство, этот ярый поклонник итальянского света и солнца обосновался во Флоренции, на мраморной вилле Омбреллино, окруженной огромным парком. Зарабатывая высокопрофессиональными копиями с картин великих мастеров, он жил там щедро и гостеприимно, на широкую ногу, вплоть до разорения в 1871–1872 годах. Тогда ему пришлось вернуться в «страну туманов», он приехал в Париж. Не только художник, но и поэт, автор стихотворных драм (одна из них, «Морис Саксонский», шла перед войной 1870 года на сцене французской Комедии), Дебутен рассчитывал вначале сделать карьеру на литературном поприще. Но надежды его быстро развеялись, и он снова обратился к изобразительному искусству, к своим копиям.
Поселившись в бывшей мастерской водопроводчика, в грязном бараке, в глубине рабочего квартала на улице Дам, он дюжинами производит картины и уступает их по пять франков за штуку. Он нищенствует. Из гордости и безразличия он и не скрывает этого, и коль скоро вынужден вести богемное существование, то умудряется нести бремя нищеты даже с некоторым кокетством. Однако за внешней неряшливостью скрывается аристократ. От прежнего величия он сохранил аристократическую непринужденность; у него обносились обшлага, но его руки – руки патриция. Его рассуждения всегда дельны – в них чувствуется человек большой культуры.
Закончив рабочий день, он каждый вечер появляется в кафе «Новые Афины», где нет более постоянного посетителя. Украсив угол коллекцией трубок, он с половины девятого до одиннадцати отдыхает тут от жизни «вьючного животного», болтает, покуривает. «Батиньольцы» немедленно приняли его в свою компанию. Он быстро стал всеобщим другом, превратился в одну из главных фигур их собраний. Перед Мане он благоговеет. «Этот гусь – живописец из живописцев, – говорит он. – Ему подвластны подлинные основы искусства». Между художниками завязалась горячая дружба. Дебутен награвировал в технике сухой иглы портрет Мане. Мане, в свою очередь, начинает большой портрет Дебутена в рост.