Несомненно, Малларме уже несколько раз украдкой наблюдал за Мери Лоран, за этой белокурой наядой; ее образ неотступно его преследует и запечатлевается в его медитациях. Придет время, и воспоминания о Мане станут связующим звеном между ним и ею.
Мане целиком поглощен мыслями о приближающемся Салоне. Возможно, образ из современной жизни (он намерен его представить в этом году на суд жюри) – туалет дамы полусвета – навеян интимной связью с Мери. Как бы то ни было, натурщицей была не она, а другая знаменитая кокотка, Генриэтта Хаузер, любовница принца Оранского. Он пишет ее в галантном дезабийе – на ней корсет из голубого атласа и белая муслиновая сорочка. Выгибая талию, она подкрашивает свою задорно-вызывающую физиономию, тогда как позади, в некотором отдалении, с чувством собственного достоинства ожидает некий господин, сидящий на канапе в вечернем костюме, в цилиндре, с тростью в руке. Без опыта, полученного в Аржантейе и Венеции, Мане не смог бы выполнить такую светлую живопись. Но если Мане дает таким образом понять, что он великолепно воспринял урок импрессионизма, то с еще большей очевидностью он подчеркивает, что урок этот он тут же ассимилировал и претворил применительно к своему собственному методу, подчинил своей привязанности к форме. Отсюда, очевидно, и его резкая реакция, когда ему пытаются навязать звание импрессиониста
[232].
В ноябре, все еще работая над этой картиной (она будет закончена только к январю 1877 года), Мане читает в печатающемся «с продолжением» романе Золя «Западня» – о нем спорит весь Париж – историю девицы легкого поведения по имени Нана. Это имя – кстати, достаточно распространенное среди девиц такого сорта – Мане и избрал в качестве названия своей картины.
Помимо «Нана», он пошлет в Салон еще портрет известного баритона Фора. Певец продолжает коллекционировать произведения Мане: ему хотелось бы – желание вполне обоснованное – иметь в собрании и собственное изображение, сделанное рукой того живописца, на которого он делает ставку. Мане горячо откликнулся на это лестное предложение. Заканчивая «Нана», он уже обдумывает заказ певца, надеясь ответить на его просьбу произведением, где непременно превзойдет самого себя. Фор только что снискал подлинный триумф партией Гамлета в опере Амбруаза Тома на шекспировский сюжет; было решено, что Мане представит его в этой роли. Живописец не жалеет труда; он увлеченно погружается в «подготовительную работу». Недели бегут. Наконец замысел будущего портрета схвачен! Но точки зрения живописца и его модели никак не совпадают. Фор хотел бы, чтобы его писали таким, каким он сам себя видит, – во всем блеске его театрального героя; Мане же пишет его таким, каким видит своими собственными глазами, а они проникают под маску, чтобы обнаружить человека – человека и комедианта. Фор спорит с Мане. Несогласия усиливаются от сеанса к сеансу. И вот, когда художник приготовился положить на холст последний мазок, баритон извещает его, что весьма сожалеет, но отказывается взять портрет и закажет новое полотно светскому живописцу Больдини. 1877 год начинается скверно.
Дальше – хуже. Тридцать семь или тридцать восемь сеансов, потребовавшиеся для портрета Фора, затянулись до марта. Во Дворец промышленности Мане отправил две картины. Невероятно, рассуждает он, чтобы после шумихи, вызванной его частной выставкой, жюри отстранило бы его работы. К тому же отбор картин продуман очень основательно: он решил зарекомендовать себя художником умеренным и сразу же пресечь возможную недоброжелательность жюри. Никаких картин на пленэре в духе «Аржантейя» или «Стирки», просто портрет, лишенный даже намеков на революционные поиски, а еще жанровая сцена. Последняя, не будь она так виртуозна по живописи, могла восприниматься с оттенком анекдота. Что же, Мане опять заблуждается: если жюри и примет портрет Фора, то «Нана» обречена на изгнание. За что? Но ведь это так просто, посудите сами: за аморальность. Обнаженная натура – сделайте одолжение, но не полураздетая! Дезабийе – это же непристойно! И точно г-ну Мане мало полураздетой особы, так он написал еще и мужчину во фраке позади нее. Это уже порнография. Предлог слишком хорош, чтобы жюри не ухватилось за него.
Выведенный из себя Мане немедленно выставляет «Нана» в витрине галереи на бульваре Капуцинок. Нана! Шлюха Нана! При виде этой «натуралистической» сценки (слово, введенное в моду Золя) ханжи отводят глаза. Еще немного – и витрину галереи разнесут вдребезги.
По правде говоря, в 1877 году Париж находится в сильнейшем возбуждении. «Западня», появившаяся на прилавках магазинов в феврале, мгновенно превращает Золя в самого известного и самого проклинаемого современного романиста; старый Гюго гремит с высот своего Олимпа: «После нечистоплотности он перешел к непристойности; я вижу бездну, глубины которой измерить мне не дано». Импрессионисты в третий раз устроили свою выставку и навлекли на себя вспыхнувшее с новой силой негодование. Параллельно в Салоне такое же негодование вызывает и портрет Фора. «Гамлет, сойдя с ума, заказал свой живописный портрет Мане, – напишет карикатурист Шам. – Все эти Золя и Мане, импрессионисты и натуралисты, – одного поля ягода: сборище нарушителей порядка и коммунаров»
[233].
Теперь Мане знает, что его картины будут заведомо устранены из залов искусства на Всемирной выставке 1878 года. Не желая смириться, он одно время намеревался устроить персональную выставку, как в 1867 году, в каком-нибудь частном помещении; обдумывая этот проект, составляет список почти ста произведений, планируемых для экспозиции. Но он прикидывает еще и те расходы, которые эта выставка повлечет за собой. Они будут огромны. И он отступает. К тому же в порыве дурного настроения он заявляет, что, раз так, он не будет экспонироваться в Салоне 1878 года.
Дезориентированная и напуганная эволюцией Мане, Эва Гонсалес постепенно отдалилась от мастерской на улице С.-Петербург. «Вот уже долгое время вы не приходите ко мне за советами, – пишет ей Мане 28 мая. – Неужто мои неудачи вызвали ваше презрение?» Эти скупые строки выдают отчаяние художника. Ему остаются про запас только мстительные слова. О Мейссонье он говорит так: «В живописи это колибри». Указывая на пользующееся исключительным успехом в Салоне полотно Жана-Поля Лорана «Смерть Марсо», где изображены офицеры австрийского штаба, стоящие у трупа французского генерала, он ухмыляется: «А вот кучера фиакров оплакивают смерть последнего форейтора».
Он не знает, что делать. Предосторожности, принятые ради того, чтобы его не путали с импрессионистами, оборачиваются новым щелчком по носу.
В импрессионистов кто теперь бросает камень?
То Мане.
Кто теперь их в шарлатанстве обвиняет рьяно?
То Мане.
Но скажите, кто всю эту кашу заварил так рано?
Знают о том парижане вполне –
Это Мане, это тот же Мане!
[234]Да! И в самом деле – какая незадача! Прошлым летом он взялся за портрет Каролюса-Дюрана. Идя на новую искупительную жертву, Мане решает написать портрет одного из самых свирепых хулителей своего искусства – Альбера Вольфа, критика из «Le Figaro». Человек этот доводит его до исступления. «Эта скотина вызывает у меня содрогание, – говорит Мане. – Утверждают, что он умен. Возможно, только все это дешево. Нет товара – заменяет другим. Умен? Да как же ему не быть умным, когда он торгует умом». Однако Мане преодолевает свою антипатию. Один из друзей Мери Лоран, вхожий к Вольфу, сообщает тому о предложении художника. Пару раз Вольф соблаговолил зайти в мастерскую Мане. Но эта попытка «приручения», которую вопреки чувству собственного достоинства предпринял Мане, была недолгой. Вольф со своим обезьяноподобным лицом на редкость уродлив. Глаза Мане внимательно изучают его уродство, и с каждым ударом кисти оно все беспощаднее раскрывается в портрете. Вольф вынужден признать, что забава зашла слишком далеко. Критик спасается бегством и начинает кричать повсюду, что, «как он всегда и думал, Мане не настоящий художник», что он «работает неуверенно» и не способен пойти далее бесформенных набросков. Живописец бранит критика: «Неужели я просил его о чем-то невозможном? Ведь я просил его всего-навсего сохранять нейтралитет». Какая наивность! Мане, хочет он этого или нет, остается Мане.