Эдуар Мане. Амазонка
А она, смерть, уже совсем близко; он ее предчувствует, хотя не хочет об этом думать. Болезнь точит его. Моменты, когда он может писать, долго потом отдыхая, становятся все короче. Ко всему прочему, прибавляется то, что гораздо хуже болей, хуже упадка сил: отныне в его работе постоянно возникают проблемы выполнения, еще вчера представлявшиеся ему детской игрой. Но сегодня он бьется над ними, и не всегда успешно. Морщась от боли, он упорствует, подавляя мысль о том, что творческие силы оставляют его, и пишет, счищает, переписывает, пока, совершенно выбившись из сил, не падает на диван. Изможденный, деморализованный, но жаждущий верить, что завтра все пойдет на лад.
Он набрасывается на пастель, на портреты Мери Лоран и ее подруги, австриячки Ирмы Брюннер. Если бы только деревня могла его хоть как-то подбодрить! Он собирается уехать из Парижа. Летом он поселится в Рюэле на вилле под номером 18 по улице Шато – вилла эта принадлежит драматургу Лабишу.
Дом не слишком красив, хотя фасад украшен колоннами и фронтоном; сад просто жалкий. Но, по крайней мере, здесь Мане неподалеку от своего брата Эжена и Берты – они сейчас в Буживале. Обе семьи могли бы видеться и развлекаться в обществе друг друга. К несчастью, вопреки всем расчетам Мане его состояние ухудшается с первых же дней пребывания в Рюэле. Боли усиливаются, особенно в левой ноге. Пройдя несколько метров, он не может больше двигаться. Несколько раз его вывозят гулять в коляске, но чаще он неподвижно сидит в кресле в саду. Монотонно тянутся дни. Когда боли стихают, Мане дремлет. Он, который из Бельвю отправлял друзьям письма, расцвеченные акварельками, теперь не отвечает на корреспонденцию. «Только мои дружеские чувства к тебе, – говорит он Мери Лоран, – могут заставить меня послать весточку». Он, практически никогда не любивший читать, увлекается романами Понсона дю Террайля, его «Рокамболем». Он пытается работать, начинает писать виды сада, но чаще всего ограничивается эскизом. Сравнительно легко ему даются небольшие натюрморты, составленные из фруктов или цветов; маленькие изысканные картины, только отчасти обманывающие его страсть к живописи. «Чтобы чувствовать себя хорошо, – говорит он Мери, – мне необходимо работать».
Он сутулится. Черты лица заострились. Он плохо спит. Погода кажется ему не лучше, чем в прошлом году. Дождь, ветры. Мане мерзнет. Зябко кутается, сидя у специально зажженного ради него камина.
Появляющийся время от времени доктор Сиредэ втайне от художника высказывает дамам Мане, насколько его беспокоит такой ход болезни. Тщетная предосторожность: Мане знает о себе все. Да и газеты позаботились о том, чтобы сообщить художнику о состоянии его здоровья; они сыграли с ним «скверную шутку», доверительно говорит он Мери, опубликовав «прискорбный бюллетень (его) здоровья».
Мане молчит, он погружен в мысли. Он размышляет о своих близких, о жене. Он особенно много думает о своем «шурине», мнимом брате жены. Бедный Коэлла! Несчастное дитя любви, принесенное в жертву приличиям, малодушию, принесенное в жертву «стороне Мане», стороне, требовавшей покорности после каждой его вызывающей выходки по адресу учителя Кутюра, стороне, заставлявшей его домогаться официальных почестей, тогда как другая сторона, «сторона Фурнье», влекла к авантюрам, к бунтам. Как хотя бы отчасти искупить свою вину перед Коэлла?
30 сентября 1882 года Мане составляет завещание.
«Я назначаю Сюзанну Леенхоф, свою законную жену, моей единственной наследницей», – начинает он. Затем продолжает: «Она завещает все, что я ей оставил, Леону Коэлла, он же Леенхоф, который окружил меня самой преданной заботой; и, – добавляет он, – я полагаю, что братья мои найдут это распоряжение вполне естественным».
Он предусматривает посмертную распродажу своих картин, эскизов и рисунков, находящихся в мастерской, и просит Теодора Дюре отобрать, что, по его усмотрению, пойдет на распродажу или, напротив, будет уничтожено. «Из суммы, вырученной после распродажи, – отмечает он, – должны быть выделены 50 тысяч франков; их надлежит вручить Леону Коэлла, он же Леенхоф; остальное – Сюзанне Леенхоф, моей жене».
Мане назначает кузена Жюля де Жуи своим душеприказчиком; он поручает также жене раздать кое-какие сувениры своим братьям и друзьям. И ставит подпись.
И снова перечитывает завещание. Достаточно ли ясна его воля по отношению к Коэлла? Не следует ли кое-что уточнить? И в постскриптуме решительно добавляет: «Точно оговорено, что Сюзанна Леенхоф, моя жена, оставит по завещанию Леону Коэлла, он же Леенхоф, состояние, оставленное ей мною».
Вернувшись в октябре в Париж, Мане пытается начать работу над картинами, предназначаемыми для Салона 1883 года.
Он пишет нервно, сердясь, капризничая, кое-как. Он отказывается верить в свою немощь, в парализовавшее его бессилие.
Он борется, борется из последних сил. Он возвратился к январским проектам – к военной сцене, где фигурирует горнист, и к «Амазонке». Но работа не продвигается. Он отказался почти сразу же от военной сцены. Он представит в Салон только одну картину, «Амазонку», для нее было написано подряд – однако с каким трудом! – три эскиза. Одна картина – этого будет вполне достаточно. Только бы создать шедевр! С мокрым от пота лбом, задыхаясь, выбиваясь из сил, Мане сидит перед мольбертом, перед полотном, вздрагивающим от ударов его кисти.
Он бранится, сердится. Когда, изнемогая от усталости, дрожа всем телом, Мане отправляется прилечь на диван, то и оттуда не перестает смотреть на холст. Неужто он так и не сможет сделать эту чертову картину? Бодлер не мог произнести ничего, кроме «Проклятье! Проклятье!», а вот теперь… Неужели финал жизни будет еще нелепее и трагичнее, чем он предполагал? Называться Мане, но обладать только звонким именем; выслушивать восхищенные отзывы, но знать, что человека с волшебными руками, которому посвящают эти отзывы, больше не существует. Быть и не быть. Быть и больше не быть. Волоча левую ногу, Мане приподымается, хватает палитру и в гневе вновь садится перед эскизом.
Или, чтобы как-то успокоиться, он берется за маленькое полотно с цветами. Писать цветы – это для него все равно что петь песню, песню об утраченном мире. «Мне хотелось бы написать их все», – говорит он с нежностью в голосе. Цветы – их посылают ему близкие друзья и люди незнакомые, в общем, решительно все. Ибо всем известно, какое удовольствие доставляет ему писать их, какое успокоение они ему приносят. Каждый день горничная Мери Лоран Элиза ставит в мастерской букет, присланный ее хозяйкой. «Будьте очень осторожны, господин Мане. Не простудитесь. Берегите себя», – сочувственно говорит Элиза. Растроганный заботой славной Элизы, Мане обещает как-нибудь сделать ее портрет. Как-нибудь… чуть позже… Когда-нибудь, чуть позже, когда он снова станет Эдуаром Мане.
«Погибший», он «погибший». Мане прячется, как «больной кот». И хотя он всех встречает по-прежнему тепло, по его внезапно вспыхивающему раздражению многие начинают понимать, что визиты ему теперь вовсе не так приятны. Художник со все большими усилиями старается скрыть свою немощь от окружающих. Эти окружающие – что толку от них сегодня, какую помощь он может от них ждать? Мане напрасно считает, что пишет сейчас для Салона; он борется за то, что вскоре будет у него отнято. Он вплотную подошел к тому моменту, когда человек остается один на один с самим собою и со своей судьбой. Эти лихорадочные сеансы – он выходит из них выжатым до предела – не что иное, как судороги агонии, отчаянные усилия человека, борющегося со смертью.