Летом, когда этот вопрос возникал, я был болен, а затем, осенью, я возложил чрезмерные надежды на свое выздоровление и на то, что октябрьский и декабрьский пленумы дадут мне возможность вмешаться в этот вопрос. Но, между тем, ни на октябрьском пленуме (по этому вопросу), ни на декабрьском мне не удалось быть, и таким образом вопрос миновал меня почти совершенно.
Я успел только побеседовать с тов. Дзержинским, который приехал с Кавказа и рассказал мне о том, как стоит этот вопрос в Грузии. Я успел также обменяться парой слов с тов. Зиновьевым и выразить ему свои опасения по поводу этого вопроса. Из того, что сообщил тов. Дзержинский, стоявший во главе комиссии, посланной Центральным Комитетом „расследования“ грузинского инцидента, я мог вынести только самые большие опасения. Если дело дошло до того, что Орджоникидзе мог зарваться до применения физического насилия, о чем мне сообщил тов. Дзержинский, то можно себе представить, в какое болото мы слетели. Видимо, вся эта затея „автономизации“ в корне была неверна и несвоевременна.
Говорят, что требовалось единство аппарата. Но откуда исходили эти уверения? Не от того ли самого российского аппарата, который, как я указал уже в одном из предыдущих номеров своего дневника, заимствован нами от царизма и только чуть-чуть подмазан советским миром».
Далее он обрушивался на великодержавный шовинизм, насаждавшийся бюрократами — «подлецами и насильниками», которые испокон веков правили в России, занимая высокие государственные посты и имея чины генералов полиции. Теперь над громадным населением страны стояла горстка коммунистов, и Ленин предвидел, что «ничтожный процент советских и советизированных рабочих будет тонуть в этом море шовинистической великорусской швали, как муха в молоке». Здесь он к месту вспоминает Держиморду, полицейского из пьесы Гоголя «Ревизор», — персонаж, ставший символом тупого насилия, — и без всякого перехода заводит речь о Сталине, который продемонстрировал «торопливость и администраторское увлечение». Судя по всему, он мысленно ставил знак равенства между этими двумя фигурами.
Это исполненное боли и досады письмо Ленин продолжал диктовать и на следующий день, 31 декабря. Он опять громил великорусский шовинизм, упрекая русских националистов в презрительном отношении к полякам, украинцам, грузинам. Для Орджоникидзе он требовал примерного наказания, а всю вину за раздувание великорусского шовинизма он возлагал на Дзержинского и Сталина. Правда, их он избавлял от наказания. Ленин считал, что национальные языки должны иметь равный статус с государственным, русским. В той же связи он говорил, что расписание поездов, например, по всей стране следовало печатать не только на русском языке, но и на всех других национальных языках.
Нелепость была в том, что главными великодержавными шовинистами в данном случае являлись совсем не русские люди по национальности. Дзержинский был поляк, а Сталин — грузин. Ленина особенно огорчали имперские проявления потому, что в тот момент он уже предвидел огромные перемены в жизни сотен миллионов людей, населявших Азию. По этому поводу он размышлял: «Было бы непростительным оппортунизмом, если бы мы накануне этого выступления Востока и в начале его пробуждения подрывали свой авторитет среди него малейшей хотя бы грубостью и несправедливостью по отношению к нашим собственным инородцам». Ленин имел основания говорить о советском империализме. В ряду прочих и этот факт был на поверхности.
Выход, если таковой вообще существовал, был, как Ленину казалось, один — надо было учиться. Все решало образование. Через день он продиктовал небольшую статью, в которой говорил о печальном состоянии грамотности и культурной отсталости населения при диктатуре пролетариата. Разумеется, не обошлось без «превосходной степени», — вот пример: «…Нигде народные массы не заинтересованы так настоящей культурой, как у нас; нигде вопросы этой культуры не ставятся так глубоко и так последовательно, как у нас; нигде, ни в одной стране, государственная власть не находится в руках рабочего класса…» Констатировав невиданный подъем российской культуры, какого будто бы не знает ни одна другая страна, он в той же статье признается: «В то время, как мы болтали о пролетарской культуре и о соотношении ее с буржуазной культурой, факты преподносят нам цифры, показывающие, что даже и с буржуазной культурой дела обстоят у нас очень слабо. Оказалось, что, как и следовало ожидать, от всеобщей грамотности мы отстали еще очень сильно, и даже прогресс нашло сравнению с царскими временами (1897 годом) оказался слишком медленным».
Он сетует на то, что культура в России развивается слишком замедленными темпами; и поныне народное образование охватывает далеко не все население, а первоначальное образование вообще находится в плачевном состоянии. Издательства выпускают горы книг, но правительство забывает, что сначала надо научить детей читать. Особенно низкий культурный уровень в сельской местности. Ленин предлагает грамотным рабочим при содействии партийных профсоюзных органов идти в деревни и обучать крестьян грамоте. Видно, Ленин начинает понимать, что народники, которых он всегда недолюбливал, были все-таки правы, когда в 70-х и 80-х годах прошлого столетия шли в народ, дабы нести ему просвещение. Теперь он находился на краю могилы, и перед ним представало все его прошлое.
В последующие дни он диктовал «Странички из дневника», а затем статью «О кооперации». На этот раз он размышляет о том, что все население должно стать цивилизованным и преодолеть целую полосу культурного развития. Каждый должен сделаться грамотным, толковым, научиться культурно торговать — научиться быть «культурным торгашом», выражаясь словами Ленина. «Под уменьем быть торгашом я понимаю уменье быть культурным торгашом. Это пусть намотают себе на ус русские люди или просто крестьяне… Он (крестьянин. — Ред.) торгует, но от этого до уменья быть культурным торгашом еще очень далеко. Он торгует сейчас по-азиатски, а для того, чтобы уметь быть торгашом, надо торговать по-европейски. От этого его отделяет целая эпоха». Но ведь ранее он почти полностью запретил свободную торговлю, установив на нее государственную монополию; при нэпе он разрешил развитие частного сектора, но в строгих границах. Поэтому теперешняя его мечта о «строе цивилизованных кооператоров при общественной собственности на средства производства» выглядела как нечто неосуществимое, крайне далекое от реальности. Он так и не объяснил, что он имеет в виду под словом «культура». Это слово было еще одним магическим словечком в обойме его пропагандистских средств, которое могло по его желанию принимать любое значение. По его мнению, для окончательной победы социализма в России осталось лишь одно: осуществить в ней культурную революцию. Он мечтал о том времени, когда все русские люди будут увлеченно читать книги и усвоят отменные манеры.
«Странички из дневника» и статья «О кооперации» были напечатаны в газете «Правда». Они по тону выпадают из всего написанного им ранее. В них уже нет большой едкости, напора. И вдруг неожиданно 4 января 1923 года Ленин решает продиктовать секретарю Лидии Фотиевой фрагмент, который должен был стать постскриптумом к декабрьской записи минувшего года, в которой он давал характеристики руководителям большевистской партии. Мы вновь ощущаем всю силу переполняющего его гнева.