Азучене Верди дал музыку, на первый взгляд не слишком сложную, в ней нет мудреных, заковыристых пассажей. И начало партии — Песня Stride la vampa, — казалось бы, и вовсе проста донельзя: два куплета с ровной, спокойной вокальной линией. Но с первых же нот мы понимаем, что простоты тут ждать не приходится, речь идет о самых существенных вещах, о границе между жизнью и смертью. Цыгане закончили свой хор легкомысленно-игривым вопросом-ответом («Кто украшает дни цыгана? — Молоденькая цыганка!»), и сразу же вступает Азучена. Голос Образцовой принимает на себя весь груз страдания, какой только может вынести человек. В этом роскошном, богатом обертонами голосе звучит такая подавленность, такая скорбь, что мы застываем от ужаса. Всю дистанцию песни голос проходит сосредоточенно, тщательно выпевая все украшения, все тонкие узоры, которые предложил мудрый Верди: мы и видим и не видим эту картину костра, в котором гибнет жертва, потому что смысл слов как будто искривляет туман сумасшествия, мучительное камлание превращает реальную картину в наваждение, страшный морок. Но в конце каждого куплета есть место, где огонь словно распахивает свое жерло, и голос Образцовой взмывает вверх и открывается небу, как будто мы становимся свидетелями того, как срывают священную завесу с тайны («s’alza al ciel» — вздымается к небу).
Хор меняет тон и как бы пристыжено отмечает устрашающий характер песни. Подтверждающий ответ Азучены звучит в горестном, тяжело падающем наземь нижнем регистре: жуть и мрак ползут в мир из этого голоса. И вдруг всё меняется за мгновение, и из уст Азучены вдруг вырывается призыв ее матери, и она словно вспоминает себя молодую, двадцать лет назад, в момент гибели несчастной, и дважды поет своим высоким, молодым, светлым, девичьим голосом, поет самой себе вечное напоминание: «Mi vendica!» (Отомсти за меня!). Мы понимаем, что имеем дело с одержимой, в мозгу которой засела страшная idée fixe, — и от нее страдалице никак не освободиться. Хор покидает сцену со своими песнопеньями, которые теперь, впрочем, звучат куда как приглушенней.
Второй эпизод этой картины — рассказ Азучены о том, как она сожгла в костре вместо выкраденного сына графа Ди Луны своего собственного младенца. Рассказ Азучены похож на причитания плакальщицы, голос Образцовой словно наложен на сполохи костра, пульсирующие в оркестре, и она почти спокойно рассказывает о казни матери. Только доходя до роковой фразы «Mi vendica!», голос взрывается криком. Да, Азучена сама понимает, что «этот крик оставил в сердце вечный отзвук», мера ее помешательства открывается ей в минуты просветления.
Рассказывая о своей мести и говоря о ребенке, Азучена — Образцова проникается на какие-то миги необычайной нежностью, в ней просыпаются жаркие материнские чувства, и голос ее молодеет, становится лирически-пронзительным, из него полностью исчезает чувство боли, горя, страдания. Вообще Образцова искусно лепит образ Азучены на пересечении, взаимном противостоянии, противоотталкивании двух слоев души — груза роковой вины, неизбывной скорби с его мрачным, макабрическим колером и просветленности дочернего и материнского чувства, которые у нее слиты в единое целое и рисуются самыми нежными, лучезарными красками. Во второй части рассказа символическое «Mi vendica!» становится еще более страшным, невыносимым криком, в нем помещается вся глубина перенесенного страдания. Караян как будто шаманскими пассами тащит свою Азучену в воронку ужаса, и Образцова, погружаясь в чудовищную реальность, творит исполнительское чудо. Мы верим в эту вполне неправдоподобную ситуацию, когда обезумевшая от горя женщина перепутала детей. В самом голосе Образцовой заключена в этот момент такая степень искренности, правдивости, открытости, что мы не можем усомниться в рассказанном. А уж когда она доходит до этого страшного признания: «Я сожгла собственного сына!», когда случается этот взрыв покаяния, мы просто не можем прийти в себя. В «Лоэнгрине» Вагнера исполнительнице Ортруды нужно в призыв к богам вместить столько мгновенно действующей энергии, чтобы зрители в этот вопль поверили и спектакль состоялся. Здесь, в «Трубадуре», такое же место: если у певицы не достанет сил выплеснуть с криком всю свою душу, смысла во всей опере сильно поубавится. Образцова заставляет нас поверить в устрашающее событие, узел трагической истории. Манрико — Бонисолли довольно вяло комментирует: «Что ты сказала? Какой ужас!», а Азучена уходит в самые черные глубины своего сознания и в бреду повторяет и повторяет низким ведьминским голосом: «До сих пор чувствую, что у меня на голове шевелятся волосы!»
Остается третий, последний эпизод этой сцены, объяснение Азучены и Манрико по поводу его поединка с графом Ди Луной. Мы понимаем здесь, что в Азучене есть также и стремление манипулировать Манрико. Трубадур осознает, что исходя из рассказа Азучены, он вовсе не ее сын. Но она отговаривается тем, что затуманенное сознание часто заставляет говорить неправду, и включает все механизмы своего воздействия на Манрико. Опять, говоря о материнском чувстве, она переходит на лирическое воркование, нежный лепет, и сразу же возвращает себе преданное сердце Манрико. И тут же идет дальше в наступление, короткими, резкими фразами, с акцентом-ударом в конце каждой, она убеждает Манрико в их кровной связи. А он вдруг некстати вспоминает о неожиданном чувстве милосердия в отношении врага и соперника — графа Ди Луны. Мрачным, злым, «черным» провидческим голосом Азучена гвоздит его на месте. Слабые, мягкие оправдания Манрико, который и сам не может объяснить свое мягкосердечие, словно проткнуты мечом негодования. Эти два коротких слова, которые с бешеной негативной энергией дважды бросает в Манрико Азучена, «Strana pietà!» (Непонятное милосердие!), концентрируют в себе всю волю полубезумной мстительницы.
Манрико — Бонисолли прекраснодушно поет о прекрасном и возвышенном, о воле неба, остановившей его разящую шпагу. Как полагается Трубадуру, он разливается соловьем, осваивая вердиевскую мелодию. Но не тут-то было, его сладкие грезы обрывает отповедь Азучены. Образцова находит для этих отрезвляющих фраз какие-то отпугивающие, обессиливающие, уничтожающие тона. Она немного открывает звук, чтобы в нем вскрывалось что-то неискреннее, вредоносное, злобное. Помню, про одну актрису в БДТ кто-то сказал: она обладает такой силой воздействия, что повели она мне, я не раздумывая прыгну с разбега в Неву! Азучена — Образцова такая же всесокрушающая верховодка. На словах «questa lama» («этот клинок») злокозненность сгущается до прямого удара, удара под дых, и Манрико возвращается в материнское лоно. В патетических фразах (клятвы Манрико и требования Азучены) голоса сливаются в едином порыве, и удар в сердце нечестивого врага становится их общим будущим. Ликованию Азучены нет предела.
Не успевает Азучена еще раз прокамлать свое коронное «Mi vendica!», как Манрико, взбудораженный известием о возможном пленении Леоноры, устремляется на помощь возлюбленной. И снова Азучене приходится браться за свое испытанное оружие — умение убеждать силой прямого воздействия. Она останавливает Трубадура властным возгласом: «Остановись! Я, я буду говорить с тобой!» И снова давит на самые больные места Манрико: «Твоя кровь это моя кровь!», и голос Азучены, звеня неискренностью, снова приоткрывает черную, манипуляционную основу этого высказывания. И опять ей удается заставить Трубадура присягнуть ей на верность, и в конце этой сцены слова «madre» (мать) и «figlio» (сын) звучат слитно, в едином порыве, как того хочет до поры до времени наша цыганская поборница за права человека в своих личных целях.