Кантон по праву считался столицей юга Китая. Расположенный на левом берегу замутненной красным илом полноводной реки Чжуцзян (Жемчужная), в ста пятидесяти километрах от английской колонии Гонконг, он был большим, многолюдным и деловым. Жизнь бурлила на его извилистых торговых улицах, шумных рынках и в дымном порту. В отличие от Шанхая, однако, современной промышленности почти не существовало. Имелись лишь несколько десятков мелких шелкоткацких мануфактур да множество кустарных ремесленных лавок, в которых производилась всякая всячина: от перламутровых украшений до лаковых статуэток.
Основанный еще в 214 году до н. э. этот город (в ту пору его чисто географическое, не поддающееся переводу название было Паньюй) рос быстро и уже через сто лет получил статус провинциального, став центром обширной области Цзяо. В 226 году Цзяо переименовали в Гуанчжоу (дословно: «Широкий район»; на южнокитайском, кантонском, диалекте — «Квонжау»), а с VII века стали называть Гуаннань дунлу («Восточная дорога широкого юга»). Однако название «Гуанчжоу» не пропало: местные жители стали так неформально называть город Паньюй. В XIV веке название провинции сократили — просто на Гуандун («Широкий восток» — в отличие от соседней провинции Гуанси — «Широкий запад»), а в 1918 году состоялось официальное переименование Паньюя в Гуанчжоу. Кантоном же этот город окрестили прибывшие сюда в XVIII веке французы, по-своему транслитерировавшие услышанное ими в южнокитайском произношении название провинции Гуандун («Квонтун»). С их легкой руки именно так стали именовать Гуанчжоу все иностранцы, которых, правда, в Кантоне было гораздо меньше, чем в Шанхае. С 1842 года здесь находилась только одна иностранная концессия: совместное владение Англии и Франции, крошечный остров Шамянь, расположенный в юго-западной части города, в бухте Байэвань (бухта Белых гусей), как раз в том месте, где река Чжуцзян разделяется на два рукава. Этот район, отделенный от основного города тонким, в три-четыре метра, проливом, до сих пор поражает своей изысканной западной архитектурой, аккуратно спланированными улицами и площадями, утопающими в тени садов и парков. В то время это был поистине райский уголок. Резко контрастировал с ним остальной, китайский, Кантон, залитый солнцем, пестрый и многолюдный. Современник рассказывает: «Кантон напоминал огромный рынок, живой, подвижный, который не закрывался даже ночью. Как и во всех искони китайских городах, улицы были очень узкими, шириною в два-три метра. Обращало на себя внимание почти полное отсутствие вывесок на английском языке… На улицах всегда было шумно, отовсюду слышалась китайская музыка, на набережной, этой главной улице Кантона, было много накрашенных женщин»133. В начале 20-х годов в Кантоне проживало более полутора миллионов человек, из которых не менее двухсот тысяч проводили жизнь в лодках на воде (так называемых «сампанах» — буквальный перевод: «три доски»). Вдоль берега стояли сотни джонок в четыре-пять рядов. «Маленькие горбатые крыши тесно жались друг к другу, — вспоминает очевидец. — Все они выглядели нищенски, были какого-то грязного, гнилого цвета. Целые семьи ютились на них, и ребятишки с интересом тянули головенки в нашу сторону. Малыши были привязаны за ногу веревкой или носили за спиной своеобразный спасательный пояс — сухое полено. Куры ходили по корме с петлей на лапе. Громкие, на высокой ноте, голоса сампанщиков, старавшихся перекричать друг друга, звучали резко, пронзительно, с характерной южнокитайской тональностью»154.
В середине января 1924 года Мао приехал сюда второй раз, но теперь уже как делегат гоминьдановского съезда — открытие было назначено на 20 января, так что у Мао оставалось еще несколько дней, чтобы осмотреться. Уютный Дуншань, где он жил прошлым летом, ничуть не походил на тот город, который открылся перед его глазами. В Дуншане, как и в Шамяне, в основном жили богатые иностранцы, а также китайцы, женатые на европейках и американках. Тут же находились дома гоминьдановской знати, в том числе Чан Кайши, а также Бородина и других советников. Хотя район этот и не являлся иностранной концессией, но был дорогой и благоустроенный. Совсем иное зрелище являл собой центр Кантона. На узеньких, утопающих в грязи улицах, совсем рядом с широкой и залитой электричеством Вэньминлу (улица Цивилизации), было полно нищих, кули и мелких торговцев. Большинство из них не имели пристанища. Поздно ночью, когда городской шум затихал, они стелили на тротуарах циновки, располагаясь ко сну. Кто-то приспосабливал для ночлега тесовые ящики, кто-то спал на ступенях домов. Таких нищих было немало и в других городах на юге Китая, в том числе и в Чанше. Вряд ли кто-нибудь из них, даже если и знал о гоминьдановском съезде, всерьез ожидал от него каких-то перемен в своей жизни. Революционная атмосфера, которой дышала общественность, в городских трущобах не чувствовалась.
Гуляя по улочкам, Мао не мог, разумеется, не обращать на это внимания. И, должно быть, все более проникался убеждением в том, что «никакая буржуазная революция невозможна в Китае. Все антииностранные движения и прежде (и теперь) осуществлялись не буржуазией, а теми, у кого были пустые желудки»135. Эту точку зрения он, как бы мимоходом, высказал на III съезде партии, но с тех пор она не давала ему покоя. Да, он поддерживал союз с Гоминьданом, но при этом понимал его ограниченность и тактическую гибкость. Правда, иногда, как мы знаем, от прогрессировавшего сотрудничества с националистами у него случались «головокружения», но такие периоды сменялись сомнениями и разочарованиями. Твердое же убеждение в том, что только диктатура пролетариата может спасти Китай, уже никогда не оставляло его.
К тому времени, когда он приехал, в Кантоне, а также в провинциях Цзянси, Хунань и Хубэй насчитывалось более 11 тысяч членов Гоминьдана (данные по остальным районам страны не были известны). Кантонская организация являлась наиболее многочисленной — 8218 членов. Свыше 2 тысяч человек насчитывала цзянсийская (то есть в основном шанхайская) организация. Пятьсот гоминьдановцев, помимо Хунани, имелось еще в Хубэе, более трехсот — в Ханькоу136. В КПК же в то время состояло всего немногим более ста человек. Иными словами, даже если представить, что к Объединительному съезду Гоминьдана большинство коммунистов уже вступили в ГМД, что на самом деле не соответствует действительности, компартия в сравнении с Гоминьданом по-прежнему выглядела как небольшая местная ячейка последнего — менее 1 процента от партии Сунь Ятсена.
Коммунисты вместе с тем оказались чрезвычайно активны внутри и вне зала заседаний съезда, который проходил с 20 по 30 января. Среди 198 делегатов только 165 фактически присутствовали на сессиях. Из них 23 человека были членами КПК (почти 14 процентов). Среди них выделялся не только Чэнь Дусю. Бурную активность проявляли такие известные нам коммунисты, как Ли Лисань и Линь Боцюй, Ли Вэйхань и Ся Си, и даже левак Чжан Готао, который под влиянием Коминтерна пусть формально, но все же пересмотрел свои сектантские взгляды. Наиболее же деятельными являлись Ли Дачжао, Тань Пиншань и Мао Цзэдун. Коммунисты были представлены во всех органах съезда, о которых имеются сведения137.
В целом, если судить по составу президиума и комиссий, соотношение сил между правыми и левыми (включая коммунистов) было примерно равным. Вопрос о членстве коммунистов в Гоминьдане решался в острой борьбе. На банкете в честь делегатов, устроенном в день открытия съезда, правый гоминьдановец Мао Цзуцюань заявил: «Если коммунисты принимают нашу программу, то они должны покинуть свою партию». В комиссии по уставу представитель правого крыла Хэ Шичжэнь предложил запретить членам Гоминьдана состоять в других партиях, но вынужден был снять это предложение под давлением большинства. Наконец, на заседании 28 января в прениях по докладу об уставе выступили активнейшие участники антикоммунистической группировки Фан Жуйлинь и Фэн Цзыю, потребовавшие внести в устав пункт, запрещавший членам других партий пребывание в Гоминьдане. В ответ слово взял Ли Дачжао, который, явно лицемеря, заявил следующее: «Стремясь осуществить дело… национальной революции, нельзя обойтись без национальной революционной партии, которая объединила бы всех и была повсеместно распространена… Мы пришли к выводу, что в нашей стране… только Гоминьдан может стать великой и массовой национальной революционной партией и выполнить задачи освобождения нации, восстановления народовластия, утверждения народного благосостояния. Поэтому несомненно [надо] вступить в эту партию… Мы вступаем в эту партию для того, чтобы внести свой вклад в ее дело и тем самым в дело национальной революции… Мы не только сами стремимся вступить в эту партию, но и желаем, чтобы вся нация в едином порыве присоединилась к ней… То, что мы вступаем в эту партию, свидетельствует о нашем принятии ее программы, а не о том, что мы навязываем ей программу коммунистической партии. Посмотрите на вновь выработанную программу этой партии — в ней нет ни грамма коммунизма»138. В то же время Ли Дачжао не скрывал, что в объединенном фронте компартия, будучи секцией Коминтерна, выступает в качестве самостоятельной силы. Но это, по словам оратора, создает даже определенные «преимущества» для ГМД, так как КПК может служить связующим звеном между партией Сунь Ятсена и мировым революционным движением. С Ли Дачжао полемизировал делегат из Тяньцзиня139, однако в целом правые оказались в меньшинстве. Против их установок выступили многие делегаты, в том числе лидеры левого крыла Гоминьдана, старые соратники Сунь Ятсена — Ляо Чжункай, Ван Цзинвэй и Ху Ханьминь140. Ляо Чжункай, в частности, заявил: «Пришло время понять, что только в сотрудничестве с другими революционными партиями мы сможем победоносно свершить революцию»141.