Через три дня Мао Цзэдун уже выступал с программной речью на совместном заседании делегатов крестьянского и рабочего съездов Хунани (последний проходил в Чанше одновременно с форумом хунаньских крестьян). На встречу с ним пришли более 300 человек: небольшой зал местного театра «Волшебной лампы» был переполнен. Мао представили как «вождя китайской революции». Однако речь «вождя» была не так революционна, как того хотелось бы подавляющему числу делегатов, настроенных крайне левацки. Но что мог Мао сказать на публике после октябрьской директивы Сталина и декабрьского решения ЦИК КПК? Тем более когда в президиуме заседания сидел представитель Дальбюро ИККИ Борис Семенович Фрейер (партийная кличка — Индус, настоящая фамилия — Сейгель, китайцы называли его Булицы — Борис), тоже приехавший в Чаншу поприветствовать представителей хунаньских рабочих и крестьян.
Вот главное, что он озвучил: «Пока еще не пришло время свергать дичжу [так прямо он и сказал!]. Мы должны им сделать некоторые уступки. В национальной революции пора свергать империализм, милитаристов, тухао и лешэнь, сокращать арендную плату и ростовщический процент, повышать оплату труда батраков. Все это — составляющие крестьянского вопроса… Крестьянский вопрос имеет экономический характер. Теперь мы хотим уменьшения арендной платы, но в период национальной революции мы не собираемся забирать землю для себя». Конечно, он по-прежнему подчеркивал значение борьбы крестьянства: «Национальная революция — это совместная революция всех классов, но центральным вопросом национальной революции является крестьянский вопрос… все зависит от решения этого вопроса… Если будет решен крестьянский вопрос, вопросы с рабочими, торговцами, студентами и учителями тоже будут решены»28.
Речь Мао понравилась советскому представителю, который через месяц доложил Дальбюро и ЦИК КПК, что Мао Цзэдун сделал «прекрасный доклад»29. Вместе с тем все, что сказал Мао, повисало в воздухе. Коммунисты Хунани были явно разочарованы: им, радикалам, хотелось услышать от него призывы к «черному переделу земли».
И это было поразительно! Ведь на самом-то деле ни в Хунани, ни в Хубэе и ни в Цзянси крестьянство по собственной воле против дичжу не восставало! Вслед за продвижением колонн Национально-революционной армии в деревнях усиливалось не спонтанное движение земледельцев-тружеников, а волнение люмпенов, то есть той части сельского населения, которая испокон веку рассматривалась самими крестьянами как наиболее деструктивный фактор их общественной жизни! Дело в том, что одной из характерных черт деревенской жизни в Китае был раскол общества не на дворян и крестьян, как в России, а на две другие, глубоко антагонистические части: имущую, включавшую в себя не только богатых, но и вообще всех, кто мог прокормиться, и неимущую, люмпенскую. Обрабатываемой земли в Китае из-за колоссального аграрного перенаселения на всех не хватало, так что даже арендатор, как бы беден он ни был, чувствовал себя счастливцем в сравнении с оборванцами, наводнявшими сельские дороги. Иными словами, пропасть между трудящимся земледельцем и люмпеном была колоссальной, во сто раз больше, чем между богатым и бедным крестьянином. Важную роль играло и то, что в Китае, как мы помним, никогда не существовало сословных разграничений (на «крестьян» и «помещиков»); все землевладельцы различались только по уровню имущественного достатка: на дичжу (крупных и мелких) и крестьян (нунминь). Это, конечно, не значит, что внутри самого класса земледельцев противоречий не было, но все они обычно отступали на второй план перед люмпенской опасностью. Последняя грозила всем крестьянам грабежом и насилием, а потому перед ее лицом даже безземельные арендаторы, как правило, предпочитали вставать на сторону хозяев земли.
Ситуация усугублялась тем, что в деревнях были очень сильны клановые отношения. Крестьяне жили общинами, внутри которых придерживались прочных традиционных связей. Внутри общины все были родственниками, дальними или близкими, носившими одинаковую фамилию. Часто все, кроме того, входили в одно тайное общество. Разумеется, состояние и доходы тех или иных членов клана были различными, и в общине имелись как крупные собственники, так и бедные арендаторы. Однако подобное обстоятельство обычно не вносило больших раздоров в повседневную жизнь.
Кровнородственные связи крестьян были сильнее их классового сознания. Тем более что своих арендаторов — членов клана богатые общинники не сильно эксплуатировали, сдавая им землю, как правило, на льготных условиях. Нередко бедные родственники имели право даже на выгодную аренду земель, находившихся в коллективной клановой собственности. Пользовались они и протекцией со стороны боевых дружин (так называемых миньтуаней — «народных отрядов»), находившихся на содержании деревенских верхов. А это было особенно важно. И не только при столкновении крестьян с бандитами-люмпенами, но и при острых межклановых конфликтах, случавшихся довольно часто, особенно в тех волостях на юге Китая, где существовало традиционное разделение общества на богатые и бедные кланы. К бедным кланам, как правило, относились патронимии, переселившиеся в южные провинции с севера много веков назад, но так и не ассимилировавшиеся (ни в культурном, ни в бытовом отношениях) с местными жителями. Южане и в XX веке презрительно именовали их хакка (так на диалекте самих пришельцев звучит слово кэцзя — гости). Тем же словом, хакка, называли и всяких других переселенцев. В целом в Китае тех, кто относился к хакка, насчитывалось свыше 30 миллионов человек, но их кланы были разбросаны по большой территории Южного Китая — от Сычуани на западе до Фуцзяни на востоке. Хозяйские кланы (бэньди — коренные жители) не пускали пришлых на плодородные земли, и те вынуждены были жить в горных, мало пригодных для сельского хозяйства местах. Вследствие этого им из века в век приходилось арендовать землю у старожилов, которые, разумеется, не упускали возможности нажиться за счет мигрантов. Четверть же пришлого населения вообще не имела работы. Эти люди либо занимались бандитизмом, либо нищенствовали. Бедность среди хакка была такая, что в большинстве семей даже рис считался деликатесом. Ели его не более трех месяцев в году. Но страшнее нужды было каждодневное унижение. Коренные жители презирали их за многое: за то, что разговаривали на своем диалекте, что женщины их никогда не бинтовали ног
[26], а главное — за то, что когда-то, пусть и давным-давно, хакка «предали» свою малую родину. «Уйдя с насиженных земель, они проявили неуважение к памяти своих предков, — рассуждали бэньди. — Как же можно уважать таких людей!» Понятно поэтому, что угнетенные кланы время от времени восставали, и тогда война шла не на жизнь, а на смерть, часто до полного истребления той патронимии, которая оказывалась слабее
[27].