Ещё бы родители не мечтали: он был бы первый и в одном роду, и в другом по-настоящему образованный, а не какой-то там сельский учитель.
Ольга в университете знакомится с очередным своим увлечением — молодым (и очень красивым) филологом Николаем Молчановым.
Корнилова призывают на военные сборы — пытается отвертеться: он, несмотря на свою пьяную браваду, совсем не воинственный.
Лодырничает ужасно. На уме — только стихи, водка… и ещё одно.
30 ноября в дневнике Ольга запишет: «Его чрезмерная нежность и потенция раздражают меня».
В те же дни сочиняет стихи:
От тебя, мой друг единственный,
Скоро-скоро убегу,
След мой лёгкий и таинственный
Не заметишь на снегу.
Друг он, надо сказать, не единственный.
С Либединским и Лебедевым — дружба продолжается.
Целуется и с тем, и с другим. Потом стыдится, что давала себя «лапать». Большего не позволяет, ещё, видимо, и поэтому её друзья начинают ухлёстывать за другими особами.
Ольга очень огорчится, когда Лебедев переключит внимание на какую-то молодую художницу.
В дневнике признаётся: «…хочу, чтоб меня целовал и, быть может, взял В. В., только: не по-стариковски, а по-настоящему, меня возбуждает его сила, ой…»
О Лебедеве, что забавно, всерьёз пишет, как о старике — ему скоро сорок. Самой ей ещё и двадцати нет.
Этот старик делает иллюстрации для её детской книжки «Зима-лето-попугай» — она выйдет в следующем году.
Чуть позже Ольга опечалится по поводу Либединского, когда тот закрутит роман с её сестрой, начинающей актрисой, Машей: «…жалею, что не сошлась с ним. Хотя бы один раз».
Причём надежды ещё не теряет и пишет Либединскому в письме, как бы деловом: «Я очень хорошо, и надо сознаться, много думаю о тебе, и мне хочется верить чему-то, исходящему от тебя».
А он, между прочим, уже собирается жениться на её сестре.
Под влиянием Либединского Ольга посещает Путиловский завод — хочет писать его историю — в общем, перековывается.
Заодно присматривается там к одному инженеру.
14 декабря 1929-го запишет про Корнилова брезгливое: «Этот неграмотный… С января я брошу его».
Новый год они не встречали: а чего ждать от этого года? Всё одно и то же.
«Скука» — самое частое слово в дневниках Берггольц. Ей скучно. И потенция эта его всё время: надоел.
На самом деле причина была не в потенции, конечно, и, как выяснилось, даже не в Татьяне: она его просто разлюбила.
«Я вижу чувственные сны. Я видела недавно Кольку Молчанова. Как мы целовались с ним, горячо, захватывающе. Я хочу так целоваться».
Ольга с Борисом ещё успеют съездить вместе в Москву — на юбилейную выставку Владимира Маяковского «20 лет работы».
Уставший от внутрилитературных склок, задёрганный своими собратьями по литературе, претендовавший на куда более серьёзную роль в советской литературе, чем звание «попутчика», давно ставший «горлопаном», но так и не ставший в полной мере «главарём», Маяковский, готовя эту выставку, надеялся одним рывком обеспечить себе признание.
По его нехитрому расчёту, на выставку должны были явиться крупные партийные чиновники, дав всем понять, кто тут главный маяк на литературных горизонтах.
Маяковский пригласил Молотова, Ворошилова, Кагановича, высокопоставленных сотрудников ОГПУ, в том числе Ягоду и Аграновича, два билета ушли в канцелярию Сталина. Был зван первый ряд советской литературы: прозаики Фадеев, Леонов, Гладков, Всеволод Иванов, Олеша, поэты Сельвинский, Светлов, Кирсанов, Безыменский…
Корнилов и Берггольц к началу 1930 года и близко к статусу званых гостей не подходили (хотя спустя всего пару-тройку лет у Корнилова этот статус уже будет). Скорее всего, Маяковский их обоих элементарно не знал — да и вряд ли ему была близка поэтика Корнилова. В законченной незадолго до выставки поэме «Во весь голос» Маяковский писал, что явится в будущее не как «песенно-есенинский провитязь». Корнилов, попадись его стихи Владимиру Владимировичу на глаза, был бы воспринят именно в этом ключе.
Что до самого Корнилова — он находился под куда большим влиянием Багрицкого и Есенина, а к Маяковскому относился скорее прохладно-уважительно. Борис вообще был не из тех, кто стремится обрушить чужие авторитеты во имя утверждения своего. Что-что, а уважение к старшим сыну школьных учителей было привито.
Проблемы «горлопана и главаря» начались ещё на стадии подготовки выставки: ближайший друг и соратник Маяковского — поэт Николай Асеев идею персональной выставки не поддержал. Федерация объединения советских писателей идею Маяковского проигнорировала… В итоге свои плакаты и рисунки для выставки он развешивал сам.
Выставка открылась и — никто из представителей власти не явился. Заходил Луначарский, но он к 1930 году ничего не решал. Писатели и поэты тоже не явились.
Была молодёжь — но Маяковский ждал не этого.
Ленинградская «Смена» приехала специально — и, как вспоминала потом Берггольц, «несколько человек сменовцев буквально сутками дежурили около стендов, физически страдая оттого, с каким грустным и строгим лицом ходил по пустующим залам большой, высокий человек, заложив руки за спину, ходил взад и вперёд, словно ожидая кого-то очень дорогого и всё более убеждаясь, что этот дорогой человек — не придёт. Мы не осмеливались подойти к нему, и только Борис, “набравшись нахальства”, предложил ему сыграть в биллиард. Владимир Владимирович охотно принял предложение, и нам всем стало отчего-то немножечко легче, и, конечно, мы все потащились в биллиардную, смотреть как “наш Корнилов играет с Маяковским”».
Чем закончилась та партия, неизвестно; остаётся надеяться, что Корнилов не сломал окончательно в тот день настроение Маяковскому, которому оставалось меньше четырёх месяцев до самоубийства.
…Возвращались обратно в Ленинград, гадали: отчего так, почему. Берггольц тоже не относила себя к почитателям Маяковского — но так жалко было этого замученного великана. Выяснялось к тому же, что литература — это не аплодисменты, автографы, гонорары, восторженные глаза читателей, но и что-то другое, болезненное и тяжёлое. Впрочем, кто примеряет на свою судьбу самые тяжёлые варианты — каждый надеется на податливую удачу.
И удача Ольги с удачей Бориса никак уже не связывались.
12 февраля, сразу после возвращения с выставки, Берггольц подаёт заявление о восстановлении в ЛАППе. Либединский насоветовал — и Либединского она слушается.
28 февраля 1930-го очередная запись в дневнике: «На любовь к Борьке смотрю как на дело прошедшее <…> Целую, живу с ним, иногда чувствую нежность и жалость, иногда верю. Всё это нечестно, зачем я живу с ним?»
18 марта: «Ласки Бориса воспринимаю тяжело и нехорошо <…> Я возбуждаю себя совершенно искусственно. Когда он трогает меня, я нарочно называю про себя всё это самыми подлыми именами или представляю себе, что я — не я, и он — не он…»