Квартира — очень большая, многокомнатная, огромная кухня. Мать любила натёртые полы — в дом приходили полотёры: всё сияло.
У Володи имелись две сестры, Нина и Таня (по его прозванию — Тучка, она же Туся).
Красавица кухарка Лиза, обеды из трёх блюд.
Няня Катерина Кузьминишна — из деревни Непрядва на Куликовом поле, знаток поговорок и преданий и заодно — пьяница. Рассказывала прекрасные и несусветные сказки (был такой царь Додон, тоже с Непрядвы родом, однажды проглотил все звёзды, стала тьма, потом обожрался блинов, его вывернуло — и свет вернулся). Раскалённую кочергу брала голой скрюченной рукой. Напивалась и несколько раз забывала детей на улице, её увольняли — но младшая сестра Таня начинала целыми сутками реветь, и няню возвращали в семью.
Ещё была фрейлен Аделина, немка. Катерина Кузьминишна называла её фришкой.
Картинки детства странным образом мелькают в стихотворении Луговского «Биография Нечаева», там он пародирует свою судьбу: «Жизнь?.. Жизнь была ласковая, тоненькая, палевая, / Плавная, как институтский падекатр. / Ровными буграми она выпяливала / Блока, лаун-теннис и Художественный театр».
Чтению выучился в пять лет без посторонней помощи.
Читал, поджав под себя ногу, и то медленно и плавно, то вдруг резко взмахивая рукой — словно подыгрывая себе. Читая, ничего не замечал, весь был — там.
Сестра Таня вспоминала: «Любил играть один».
«Всё строил из кубиков какие-то города и дома. Потом прятал свою руку в одном из домиков, а другой рукой стучался в него и спрашивал: “то там” (кто там?), и не пускал вторую руку в дом».
«Был горд. Не любил подарков».
Таня была плакса, Володя не выносил слёз. Когда начинала реветь, вставал на коленочки возле её кровати и шептал: «Туся, хочешь я стану Робинзоном и посватаюсь к твоему пупсу?»
«Он подрастал как-то странно, — вспоминала она. — Скачками. Несоразмерно. Сначала у него страшно выросли ноги. Потом голова за одно лето сделалась такая большая, что новая, купленная весной фуражка уже не налезла на его голову и пришлось покупать другую. Потом он и сам к 14 годам так вырос, что когда мы все трое заболели скарлатиной и нас отправили в детскую клинику, то там, в клинике, не нашлось кровати по Володиному росту. Пришлось родителям покупать новую большую кровать и дарить её потом больнице на память».
(Болел очень тяжело, терял рассудок, кричал, что он лесной царь, однажды вскочил и, в бреду, на своих длинных ногах пытался выбежать из палаты; в этот день умер его дед — священник Успенский. Верно, хотел дедушку спасти.)
Потом ещё по-разному росли нос, глаза и уши, и только брови с детства оставались неизменными. О бровях мы поговорим отдельно, они играли не последнюю роль в жизни Луговского.
Отец его был знаком со Львом Толстым. Маленький Володя однажды стал свидетелем, как отец, — который всегда казался величественным и строгим, — встретил какого-то бородатого деда и бросился целовать ему руку.
В доме Луговских бывали историк Ключевский и поэт Брюсов.
В библиотеке имелись издания Державина и Жуковского с автографами.
Отец был больше чем учитель — его знали как одного из умнейших людей Москвы. Ну и мать пела так, что, бывало, исполнит романс — дверь откроют, а там стоят их домработница и соседская, забежавшая помочь, и обе плачут.
Семья снимала дачу, которую до них много лет снимал композитор Скрябин.
Володя занимался музыкой и подавал блестящие надежды: бесподобно пел и отлично играл на рояле.
Быть может, в таких семьях и вырастают революционно настроенные юноши.
Даже 1905 год Луговской (четырёхлетнее дитя!) не забыл и рассказал после: «Я помню обстрел Трёхгорки, гром и пламя, пустые переулки, цокот подков казачьих патрулей, постоянное отсутствие отца в эти дни, тревогу во всём доме, а до этого — известие о смерти дяди Павла, убитого, как я позже узнал, залпом роты Семёновского полка на Гороховой улице в Питере». (Дядя Павел выступал перед студентами, зацепившись за фонарный столб: так и погиб, у столба.)
Учился Владимир в той же гимназии, где преподавал отец.
Отличался, по собственным словам, «феноменальной неспособностью к математике и фантастической приверженностью к истории, географии и литературе».
Имел интерес к морским сражениям (бесконечные тетрадки, куда наклеивал картинки баталий) и к Средней Азии. «Подолгу застаивался перед картинами Верещагина».
В 40 лет Александра Фёдоровича Луговского хватил жесточайший инфаркт. Володя читал ему вслух — отцу запретили даже перелистывать страницы. Бессильные веснушчатые руки поверх одеяла.
Лежал так целый год. Володя, совсем мальчик, сказал матери: «Я буду вместо отца».
Мать влезла в долги и сделала отцу непомерно дорогой подарок, купив картину Саврасова «Грачи прилетели».
Раскрыли двери спальни — отец увидел картину и единственный раз во взрослой жизни заплакал. От счастья.
После этого случилось чудо и болезнь пошла на убыль.
Чуть позже, на радостях, Луговские ещё и Левицкого приобрели.
Так что Володя рос среди подлинников русских изобразительных шедевров.
Александр Фёдорович владел двенадцатью языками — греческий и латынь в числе прочих.
Володя успел выучить как минимум половину из этого списка. С самого раннего детства — французский, немецкий и латынь, потом сын вдруг объявил, что собирается идти на флот и ему нужен английский.
Спорить было не в правилах отца, сказал: хорошо, зарабатывай на репетитора сам.
Володя зарабатывал четверть стоимости репетитора, тем не менее в дом стал приходить англичанин — котелок, белое кашне, трость.
В тот же год Владимир решил, что музыкой больше заниматься не станет. Родители взяли с него расписку: в будущем он обязуется не корить их из-за того, что они послушались неразумного сына. Расписался и — не корил никогда.
Помимо несомненного музыкального таланта, он ещё и рисовал, «…очень своеобразно, лаконично и с большой лёгкостью. Этот врождённый дар он совсем не развивал, а пользовался им всю жизнь в минуты рассеянности или для выражения смешного…» — вспоминала сестра Таня.
Лет в четырнадцать начал писать стихи. Звал Таню послушать и никогда не признавался, что стихи его.
В юношеском дневнике писал: «Хочется хоть немного возвыситься, быть хоть маленьким камешком среди песка. Может быть, кто-то прочтёт, сохрани Бог, мой глупый дневник, пусть тогда он не смеётся надо мной. Он, наверно, испытывал тоже такое желание. А ведь кто меня знает? Мало кто. Подумаешь, что пропадёшь в мире и никто не будет знать об этом и “равнодушная природа красою вечною сиять”. Впрочем, прочь эти мысли. Теперь я пишу трагедию “Ганс Флоритен”, наверное, глупая вещь. Хочу также писать роман “Среди волн мирского моря” из собственных чувств и переживаний».