Хотя не только это. «Проходившая тогда у неё чистка и доносы на неё как на дочь крупного буржуа, — пишет Луговской первой жене, — заставили меня помочь ей, т. к. на чистку она явилась как жена пролетарского писателя — т. е. до отъезда я не оформлял развода».
В этом уже есть определённое, — да что там, — даже очевидное благородство. Он прикрывает свою мимолётную, и по сути уже бывшую жену, легко ставя на кон свою едва начавшуюся, но такую звонкую карьеру.
Одновременно он пишет Тамаре: «Мне нужно всё — или ничего… Мне нужна ты вся… Я хочу тебя видеть как венец своего мира, как высшую моральную силу и высшую правду. Дай ответ, полный и конечный. Иди ко мне со всей силой и нежностью твоей природы».
Она не идёт.
Разлад с обожаемой женщиной и вся эта низкая круговерть едва не приводят Луговского к самоубийству. По некоторым косвенным данным, попытка суицида имела место. Оказалось, что жизнь тоже умеет «натягивать нос».
В архиве Луговского сохранился листок с записью следующего содержания:
«Основания для самоубийства:
1 — Она ушла
2 — Денег не занять даже у (нрзб.)
3 — Она опять-таки ушла
4 — Она ушла и значит всё кончено
5 — Меня невозможно читать
6 — Редакторы весь роман исполосатили
7 — Домком применяет особый нажим
8 — Она ушла, обозвав меня писателем».
Всё это — домком, редакторы, она ушла — было бы смешно и напоминало бы то ли эпизодического героя Ильфа и Петрова, то ли персонажа Михаила Булгакова — но ничего смешного здесь нет, конечно.
Далее на том же листке Луговской записывает:
«Сомнения (?) затруднения:
1 — Револьвер не дают из простого опасения
2. Рельсы уродуют лицо и организм
3. Петля — не (нрзб.) у Сергея Есенина
4. Для принятия яда — (нрзб.)».
Обратите внимание — даже эта записка, которая вполне могла стать предсмертной, неизбежно выдаёт поэта. Если четвёртая строка завершается чем-то вроде «клизм», то перед нами готовое, случайно сложившееся, четверостишие — срифмованное, организованное ритмически и стилистически.
И, наконец, третья часть записки:
«Возражения против:
1). Исключительно весело
1. Желание есть
2. Потребность сна
3. Всё-таки я буду писателем…»
Посыл финальной части записки естественным образом берёт своё.
Выспался, позавтракал в ресторане на нежданный гонорар, плюнул на безденежье — и рванул дальше в жизнь, на публику, на сцену.
В конце 1920-х Луговской уже всероссийская звезда. В газетах пишут, что ему сомасштабен только Пастернак. Луговской к тому же умел себя подобающе нести, о чём наперебой рассказывают все мемуаристы.
Кто это у нас написал такие прекрасные стихи? Неужели вот этот красавец? Боже ж ты мой!
Лев Левин, цитата: «Увидев Луговского, мы сразу были покорены. Да, он выглядел именно так, как и должен был выглядеть автор “Мускула”. Высокая и стройная фигура, широкие плечи, густые, гладко зачёсанные назад, блестящие волосы, просторный пиджак, показавшийся нам неслыханно элегантным, узкие бриджи, пёстрые спортивные чулки». Это 1929 год — и 28-летний Луговской кажется студентам взрослым, огромным.
Будущий поэт Александр Межиров увидел Луговского совсем ребёнком и запомнил на всю жизнь:
«Он стоял на сцене, высокий и сильный. Неслыханно красивый. С гордой головой. Весь “слажен из одного куска”. И в четверть прекрасного голоса (настоящая октава) свободно читал великую поэму войн и революций “Песню о ветре”. В зале стояла тишина, как при сотворении мира. Я не мог поверить, что всё это на самом деле.
Няня сказала мне: красиво поёт. Наверное из храма перешёл». (И почти угадала.)
Эдуард Бабаев: «Он был гигант в сравнении с другими, как будто вышел только что из свиты Петра Великого».
Поэт Лев Озеров:
«Я видел его на Петровке. Был летний, очень жаркий день. Луговской не шёл, а плыл в своём ослепительно белом костюме, как линкор среди лодок и парусников.
Мне он казался многоэтажным».
Поэт стремительно получает прозвание: броненосец советской поэзии.
У него были, помимо роскошного голоса, роскошной осанки, роскошной жестикуляции (даже Евтушенко, десятилетия спустя застал его «древнегреческие вздымания рук»), роскошной гривы — ещё и роскошные брови. Поэтому «броненосца» скоро переделали в «бровеносец советской поэзии». Что, собственно, придало образу лишь некоторый трогательный оттенок.
Кукрыниксы уже в 1920-е рисовали шаржи на него (с этими самыми бровями, схожими до степени смешения с гривой Пегаса, которого мощно держит за узду Луговской). Их рисунки тоже признак успеха необычайного. Да что там Кукрыниксы — даже Владимир Маяковский рисовал на него шаржи чуть позже.
…Что до любимой Тамары — то Луговской не теряет надежды её вернуть.
Именно ей он отчитывается во всех поездках — как жене, как самому близкому человеку: «Вокруг меня крутятся десятки и сотни людей. Выступления — это нездоровая вещь. Эстрадный массовый успех, который мне так нравился, теперь даёт только ощущение нервной затруднительности. Приятно только работать и пробивать группу и себя. Успех конструктивистов и мой в частности более чем крупный. Молодёжь тянется к чему-то новому, она жадно, судорожно читает те новые ритмы и свежие мысли, которые мне приходится бросать».
Одновременно идут болезненные сигналы от власти: лидер ВЛКСМ А. Косарев неожиданно обрушился на конструктивистов, заявив, ни много ни мало, что литераторам поменьше нужно заниматься идеологией, а побольше хозяйственными вопросами: вы конструктивисты? — вот и занимайтесь реконструкцией в прямом смысле.
Критический голос Косарева был далеко не единственным.
Поэты озадачились поиском выхода. Смычка с властью искренне (и не беспочвенно порой) казалась не конформизмом, а соответствием эпохе.
ДОМНЫ И ПОРОСЯТА
В 1929-м, пасмурном и сложном, и одновременно, по собственному замечанию поэта, «весёлом» году Луговской начинает понимать, что лучший способ, чтобы принять решение (или сбежать от решения), — это уехать куда-либо.
Для начала: рудники, заводы и фабрики Урала и Ростовской области.
20 мая 1929 года «Литературная газета» сообщает: «Сегодня в 10 часов вечера с Северного вокзала уезжает на Урал первая группа писателей».
В составе первой советской писательской делегации были литераторы из МАППа (Московская ассоциация пролетарских писателей), «Кузницы» и примкнувшего к ним конструктивиста Луговского. Косарев сказал — писатели приняли к сведению.