Жюль восторженно писал отцу: «Хотя выборы прошли более или менее спокойно, вполне возможно, что еще будет шум. Вчера вечером огромные толпы пробегали по бульварам с ужасными криками и бранью. По улицам фланировали усиленные военные патрули, повсюду возбужденные группы. Боюсь, — пугал он отца, — что теперь дело может кончиться не мятежом, а гражданской войной. Чью сторону держать? Кто будет представлять партию порядка? К какому флагу примкнуть?»
Вопрос был не праздный.
Третий сын в семье младшего брата Наполеона I — Луи Бонапарта и Гортензии (дочери Жозефины от ее первого брака с генералом А. Богарне), Луи Наполеон Бонапарт вовсе не был заурядной личностью, как писали в свое время советские историки. В 1830-х годах Луи Бонапарт принимал самое активное участие в революционном движении в Италии, направленном против австрийцев, а в 1836 году поднимал вооруженный мятеж в Страсбурге, где был арестован и выслан в США. В 1840 году тайно вернулся во Францию, пытался возмутить гарнизон города Булонь, но опять был схвачен. В работах, написанных в крепости Ам, в которой отбывал заключение, Луи Наполеон доказывал, что Франция нуждается в режиме, сочетающем лучшие качества монархии и республики — порядок и свободу!
Такой человек не мог не стать президентом.
Жаль, что он не удержался и провозгласил себя императором.
18
Учеба. Учеба. Учеба.
И театр. Любимый театр!
Нет денег на вход, можно наняться в клакеры.
Все это не проблема. Всё решается. Молодость ничто остановить не может. Куда только не заводило Жюля любопытство. Однажды он попал на заседание палаты депутатов. «Там был Гюго! — восторженно писал он отцу. — И Гюго говорил в течение получаса. Чтобы получше его разглядеть, я вырвал лорнет из рук какого-то незнакомца. Наверное, об этом упомянут в газетах».
В Париж, наконец, вернулся месье де Шатобур.
Перед Жюлем сразу, как в сказке, открылись двери самых известных салонов: мадам Жомини, мадам Мариани и мадам Баррер. Там играли в карты, там поругивали чернь, беспорядки, правительство. Там можно было посмотреть новые скульптуры, познакомиться с пышущими энергией молодыми людьми. «Об одном из них говорили как о новом таланте, — посмеивался Оноре де Бальзак в нашумевшем романе «Шагреневая кожа». — Первая же картина поставила его в один ряд с лучшими живописцами времен Империи. Другой только что отважился выпустить очень яркую книгу, проникнутую своего рода литературным презрением и открывавшую перед современной школой новые пути. Скульптор, суровое лицо которого соответствовало его мужественному гению, беседовал с одним из тех холодных насмешников, которые, смотря по обстоятельствам, или ни в ком не хотят видеть превосходства, или признают его всюду. Остроумнейший из наших карикатуристов, с взглядом лукавым и языком язвительным, ловил эпиграммы, чтобы передать их штрихами карандаша. Молодой и смелый писатель лучше, чем кто-нибудь другой, схватывающий суть политических идей и шутя, в двух-трех словах, умеющий выразить сущность какого-нибудь плодовитого автора, разговаривал с поэтом, который затмил бы всех своих современников, если бы обладал талантом, равным по силе его ненависти к соперникам. Оба, стараясь избегать и правды и лжи, обращались друг к другу со сладкими, льстивыми словами. Знаменитый музыкант, взяв си-бемоль, насмешливо утешал молодого политического деятеля, который недавно низвергся с трибуны, но не причинил себе никакого вреда. Молодые писатели без стиля стояли рядом с молодыми писателями без идей, прозаики, жадные до поэтических красот, — рядом с вполне прозаичными поэтами. Бедный сенсимонист, достаточно наивный для того, чтобы верить в свою доктрину, из чувства милосердия примирял эти несовершенные существа, очевидно желая сделать из них монахов своего ордена. Здесь были, наконец, два-три ученых, созданных для того, чтобы разбавлять атмосферу беседы азотом, и несколько водевилистов, готовых в любую минуту сверкнуть эфемерными блестками, которые, подобно искрам алмаза, не светят и не греют. Несколько парадоксалистов, исподтишка посмеиваясь над теми, кто разделял их презрительное или восторженное отношение к людям и обстоятельствам, уже повели обоюдоострую политику, при помощи которой они вступают в заговор против всех систем, не становясь ни на чью сторону…»
В салоне мадам Баррер Жюлю особенно повезло: он познакомился с графом де Коралем, редактором газеты «Свобода». «Этот Кораль — друг Гюго, — восторженно писал Жюль отцу. — Он согласился сопровождать меня к нему, если, конечно, полубог согласится меня принять».
Чудо случилось. Полубог согласился.
В назначенный день Жюль появился на улице де ля Тур д'Овернь.
Он явился к почитаемому им писателю в своих лучших воскресных брюках, в сюртуке своего друга Иньяра и с затейливой тростью в руках (непременная деталь парижанина тех лет). В доме мэтра царил невероятный беспорядок. Все-таки эпоха заморских территорий, военных экспедиций. Ковры, резная слоновая кость, невероятные африканские безделушки. Люстры, севрские вазы, шпаги на стенах, кальян. Но главное — сам мэтр! Он стоял в гостиной на фоне высокого стрельчатого окна, рядом находились мадам Гюго (1802—1885) и верный «оруженосец» полубога Теофиль Готье
[11], уже тогда известный как превосходный поэт и тонкий стилист. Жюль откровенно растерялся, так много ему хотелось сказать мэтру. Он надеялся, что сможет прочесть свои стихи или хотя бы небольшой отрывок из новой драмы. Но мэтр, помолчав, сам начал разговор:
«Молодой человек, поговорим о Париже».
Но почему о Париже? Почему не об искусстве?
Жюль еще больше растерялся. Перед ним — холодная и неприступная — стояла сама Литература, ее творимая история, ее живое воплощение. Казалось, начни сейчас Жюль говорить, выскажи он себя, свои тайные желания, прочти свои стихи, прояви страсть, любовь, и его услышат, поддержат.
Но как начать? Чего, собственно, он хотел от полубога?
На этом, к сожалению, столь ожидаемая встреча закончилась.
19
Зато в многочисленных литературных и студенческих кабачках Монмартра царила полная свобода. Тут ничего божественного или полубожественного не наблюдалось. Там пили вино, читали стихи, музицировали, пели. Чтобы отец знал, что высылаемые им скромные суммы всегда расходуются исключительно по делу, Жюль не забывал напоминать, что вот, скажем, «шестнадцать франков у меня ушли на приобретение сочинений Шекспира, хорошо переплетенных, в издании Шарпантье».
И все такое прочее, что, разумеется, не всегда соответствовало истине.
Парижская жизнь захватывала целиком, она требовала отдачи. «Чем чаще я бываю в художественных и в литературных салонах, — признавался Жюль отцу, — тем больше убеждаюсь, насколько разнообразен круг людей, с которыми в Париже можно познакомиться. Количество их переизбыточно, но, как бы там ни было, люди эти умеют придавать беседе своеобразный глянец, усиливающий ее блеск, вроде позолоты. Впрочем, и такого рода бронза, и такого рода разговоры сами по себе ничего не стоят, хотя эти лица часто приняты в самом высшем свете и, по-видимому, на короткой ноге с самыми выдающимися людьми нашего времени! С ними за руку здороваются и Ламартин, и Наполеон, тут у них госпожа графиня, а там госпожа княгиня. Разговор идет о колясках, лошадях, егерях, ливреях, политике, литературе. О людях они тоже судят с самых современных позиций».