С Верой Владимировной теперь отношения суровые: «Я исправляю его рукописи, просматриваю корректуры, переписываю рукописи — т. е. являюсь товарищем-помощником, забочусь о его столе, о его белье, вообще веду хозяйство, хотя мы и живем отдельно, играю роль полуэкономкиполуприслуги…»
Но семья уже не отпустит окончательно — никогда. Вот отрывок из книги Зощенко «Перед восходом солнца»:
«23 сентября 24 года — “Дом Искусств”.
Окно моей комнаты выходит на угол Невского и Мойки. Начинается наводнение. Я вскакиваю в трамвай и еду на Петроградскую. Там живет моя семья и крошечный сын. Они живут у своих родных… Я переехал в Дом Искусств, чтобы крики младенца не мешали моей работе. Теперь я спешу к ним. Они живут в 1 этаже на Пушкарской. Быть может, им нужно перебраться на 2 этаж. Мы едем по воде. Деревянные торцы мостовой всплыли. И вдруг — неожиданная картина — вода выступает изо всех люков и стремительно заливает мостовую. Вода уже на ступеньках лестницы. С узлами мы переходим на 2 этаж. На ступеньках я делаю отметки мелом. В 5 часов вода уже плещется у дверей. Вода поднялась почти на 2 сажени. На темном небе зарево каких-то пожаров. Ужасное зрелище. На проспекте — баржа с дровами. Плывут бревна. Лодка…»
Да-а. Семья — это вечная проблема. Без тебя может утонуть… Но порой — и спасает.
Вера Владимировна совершает очень важный, определяющий ход: снимает, а потом — покупает дачу в Сестрорецке. Появление Сестрорецка в жизни Зощенко очень важно. Зощенко получил наконец «натуру», с которой можно писать — именно с Сестрорецка, маленького городка, где все видно, «списаны» все его «Сентиментальные повести». У него появляются наконец свои «Пушкинские горы», свой особый уголок земли, который он любил всю свою жизнь и где нашел наконец покой… Сначала — в хорошем, а потом и в грустном значении этого слова.
Вера Владимировна пишет в дневнике: «Михаилу мы устроили кабинет в бывшей ванной комнате — Ольга <сестра Веры> притащила досок, положила их на ванну, набили матрасник сеном — и во время своих довольно частых приездов Михаил помещался в этой ванной. В которой он и написал свою “Козу”…»
ТАЙНА СМЕЮЩИХСЯ СЛОВ
То было время, необыкновенно щедрое на таланты, «перевернувшее» старое и открывшее новое, — и это новое бурно приветствовалось «веселыми дикарями, ворвавшимися во дворцы». Ведь в то же самое время «засияли» и Бабель, и Олеша, и Пильняк, и Платонов.
И важно было — не затеряться, «определить себя».
Скрупулезный Зощенко тщательно анализирует чужие стили — и неизменно отвергает. Не случайно он начал с критических сочинений, названных «На переломе». Вот Зощенко анализирует тексты весьма тогда модного Бориса Пильняка, пытавшегося, как и он, писать «за народ», и насмешливо «выщепляет» основу авторского метода: «Все босые».
Некоторые свойства, достойные подражания, он видит скорее у дореволюционной Надежды Тэффи.
Главное, что привлекает Зощенко в ней — и к чему он, безусловно, стремится: «…какая-то тайна смеющихся слов»! В статье о Тэффи (набросанной зимой 1919/20 года) он обозначил проблему, которая «замучает» и его: «Писательница говорит: “Позвольте, я не смеюсь, мои рассказы печальны”, а мы не верим ей и смеемся».
Зощенко точно формулирует особенности ее письма: «…оставлены 2–3 характернейшие черты — и в этом все мастерство и талантливость — безобразно преувеличенные дают жизнь и движение героям». «Итак, сущность рассказов: основа их печальна, а часто и трагична, однако внешность искренне смешна…» Зощенко определяет форму рассказов Тэффи (и будущих своих): «Всё коротко. На три секунды. Всё напряженно. Нельзя скучать. Природа ушла вовсе, и если и есть, то смешная. Всё на 3-х страницах. Идея вся определена, не спрятана под конец, не растянута на сто страниц» (см.: Зощенко М.М. Н. Тэффи / Публ. В.В. Зощенко // Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1972 год. Л., 1974).
Всё! Зощенко наконец нашел свою гениальную форму. Теперь только надо наполнить ее гениальным содержанием. Вот отрывок из письма младшему брату Виталию… Реальный случай — и в то же время абсолютно зощенковский сюжет:
«Я недели три назад написал тебе письмо, но при этом вышел такой случай.
Написал я на службе, запечатал уж. Думаю, опущу в кружечку сегодня.
А один человек увидел письмо.
— В Луки? — говорит.
— В Луки.
— Ну, — говорит, — счастливый же вы! Везет же людям! Давайте письмо, я передам. Еду в Луки, знаете ли, и передам самолично. В собственные, значит, ручки передам. Это вам не почта какая-нибудь, которая задерживает.
Ну, я и дал ему письмо.
Только вернулся он через две недели с лица бледный и не в себе, письмо вернул помятое и в крови и на все вопросы отмалчивался. Ну, думаю, плохо ездить в Луки. Совершенно плохо. И только потом выяснилось, что в Луки он и не ездил, а “побили ему морду” в Колпино на свадьбе, из ревности».
К счастью (и к несчастью), наш русский быт просто набит подобными «зощенковскими» сюжетами. Ситуация наша, типичнейшая: «Хотели, как лучше, а вышло наоборот». Как говорится, садись и пиши! Но любой другой напишет — и читать нельзя. Сухо. Ухо дерет! Любой мужик в пивной лучше расскажет. Нужен язык! И эта истинно зощенковская речь тут уже проступает: «Ну, думаю, плохо ездить в Луки. Совершенно плохо».
И в то же время — это еще не истинно зощенковский рассказ. Слов многовато, а прелести — маловато. Но дело пошло.
Конечно, если взять въедливых литературоведов — они, безусловно, нашли предшественников Зощенко… не мог же гений взять и появиться вдруг просто так, «не объясненный ими»! Литературовед Захаревич, покопавшись в книгах, находит почти зощенковский разговор в журнале «Сатирикон» за 1911 год. Диалог «двух поддёвок» (одежда простолюдинов), увидевших налетном поле необъяснимое:
«— Как же это они так летают?
— А что?
— Ведь чижало!»
Летом и осенью 1921 года Зощенко, все больше ощущая свое «погружение в литературу», пишет «Рассказы Назара Ильича, господина Синебрюхова», принесшие ему первую популярность. В гостях у Евгения Замятина, под общий смех и крики одобрения, читает рассказ из синебрюховского цикла — «Передать князю» (впоследствии названный «Великосветская история»). Это было явление зощенковского бесподобного языка! Или вот — «Чертовинка»:
«…Взбегаю в собственный, заметьте, домишко, смотрю — уже сидят двое: баба моя Матрена Васильевна Синебрюхова да Егор Иваныч. Чай кушают. Поклонился я низенько.
— Чай, — говорю, — вам да сахар! Что же тут такоеча приключилось, Егор Иваныч Клопов, не томите меня для ради Бога.
А сам не могу больше терпеть и по углам осматриваю свое добришко.
— Вот, смотрю, спасибо, сундучок, вот и штаны мои любезные висят, и шинелька — все на том же месте.
Только вдруг подходит ко мне Егор Иваныч, ручкой этак вот передо мной крутит.