К телефону подошел сам Зощенко, но когда узнал, что его приглашает в театр Назым Хикмет, страшно разволновался и стал всеми силами отказываться, конечно, решив, что знаменитый турок постановления ЦК по его поводу не читал и не ориентируется в его страшной ситуации литературного изгоя. Пойдя на премьеру, он его просто-напросто подведет.
Тогда Назым взял трубку и сказал: “Товарищ Зощенко, я все знаю. Вы не думайте. Но вы один из моих самых любимых писателей. Я приехал ради встречи с вами. И я прошу вас пойти сегодня со мной в театр. Это очень для меня важно”.
И Зощенко согласился. Писатели договорились, что по дороге в театр заедут за Михаилом Михайловичем, а он в назначенное время будет ждать их у подъезда своего дома.
Сделали все, как условились. Встретились, обнялись и так вошли в театр, где Назыма в дверях поджидало с букетами партийное начальство города Ленина.
Назым горько смеялся, вспоминая разыгравшуюся сцену в служебных дверях Драматического театра, сильно напомнившую ему финал гоголевского “Ревизора”. Он смешно показывал, как опрокинулись лица культпартработников, как все встречающие разом вспотели от напряжения и испуга, и великий жар повалил от них, он помнил их злые глаза, прожигающие ненавистью писателя, и то, как, овладев собой, они попытались оторвать Михаила Михайловича от Назыма Хикмета и куда-то увести… Но старый подпольщик крепко держал друга за плечо. Так после третьего звонка они прошли по опустевшему фойе к дверям переполненного зала. Назым распахнул перед своим гостем дверь и подтолкнул Зощенко вперед к зрителям, а сам задержал шаг и остался стоять за порогом. Он увидел, как премьерная ленинградская публика вдруг напряженно замерла, оставшись как бы наедине со своим замечательным писателем, а потом взорвалась искренними восторженными аплодисментами, решив по извечной наивности, что классик прощен и легализован. Зощенко стоял перед ними тихий, сосредоточенный, несуетный… Потом вошел Назым Хикмет, и овация повторилась. Но это была рядовая овация, говорил он, а аплодисменты Зощенко — это совсем другое, это были одни из самых дорогих и очень счастливых мгновений его жизни, о которых он любил вспоминать.
Назым с радостью рассказывал, как все на редкость хорошо складывалось в тот вечер. Спектакль удался, пьеса понравилась зрителям, артисты замечательно играли, зал часто им аплодировал, и, главное, Зощенко (Назым почему-то произносил его фамилию, всегда сильно напирая на оба “о”) был здесь, с ним рядом. Правда, в антракте, когда они прохаживались, обнявшись, среди публики и Назым рассказывал Михаилу Михайловичу, как он помог своими рассказами выжить ему в тюрьме, потому что улыбающийся в лицо своим врагам узник — это самый непобедимый узник, он вдруг услышал за спиной мужской голос. С нарочитой издевкой, отвратительно громко, в затылок, как удар кастетом, были произнесены слова: “А это что за маленький черненький носатый прицепился к Назыму Хикмету?!”
Закрыв глаза от волнения, Назым сбивчиво говорил, как ему хотелось крикнуть на весь театр: “Сволочи!” и бить, бить этих хамов, когда он обернулся и увидел двух молодых мужиков с комсомольскими значками, явно подосланных. Но он, с присущей ему выдержкой, своим митинговым, хорошо поставленным голосом поэта дал провокаторам ответ: “Это мой большой друг товарищ Зощенко. Русский писатель, которого уважает и любит весь цивилизованный мир!”
Здесь бы мне и поставить точку, остановиться на мажорной ноте да на вещих для сегодняшнего Зощенко словах… Но не могу. Скажу, что было дальше.
Когда спектакль счастливо завершился и премьерный ритуал с речами, подношением букетов и целованием актрисам рук был исполнен, Назым физически ощутил, что не готов, не в состоянии вот так взять и расстаться с Зощенко. Он видел, как тот от волнений и усталости еле держится на ногах, и все-таки решился: “Товарищ Зощенко, я завтра вечером возвращаюсь в Москву. Давайте едем сейчас ко мне в гостиницу. Если бы вы могли читать ваши новые рассказы, я был бы самым счастливым человеком!”
Зощенко без всякого согласился. Попросил только по дороге в “Европейскую” на несколько минут завернуть к его дому за рукописью.
В номере Назыма Хикмета было людно. Приехали режиссер В.С. Андрюшкевич с женой, актеры, переводчики, была здесь и журналистка из Москвы Л. Батагова. Сюда же был подан ужин. Позже все эти люди помогут мне восстановить подробности той редкой по художественной насыщенности ночи.
Назым был очень нетерпеливым человеком. Если его душа к чему-то рвалась, он энергично брался за дело. Так и в ту ночь — он торопил всех с едой: “Товарищи, умоляю, ешьте скорей! У нас дело есть!” Наконец посуда была вынесена, Михаила Михайловича посадили в центре в кресло, он поднял у ног стоявший старый портфель и вынул из него рукопись.
— Здесь неопубликованная книга. Я назову ее “Сто рассказов”. Все написано после приговора (он так и сказал: “после приговора”). Я хочу одного — пусть мой читатель знает: я не прекращал работать. Другое дело, что обстоятельства для писателя моего профиля сложились неподходящие. Ну, так не мы их, они нас выбрали…
И он начал премьеру никому еще не ведомой книги “Сто рассказов”, книги, которая в задуманном виде никогда не осуществится. И тут Назым впервые толком рассмотрел Михаила Михайловича. Поразили глаза, худоба, прозрачность, подавляемая нервность рук, явный предел физических сил… Он говорил, какую боль испытал за этого гордого человека, про которого ему Акпер Бабаев только что сказал, что он доведен преследователями от литературы до такой нищеты, что недавно ходил наниматься на работу лаборантом мыть пробирки в какой-то научный институт.
Поначалу Зощенко после каждого прочитанного рассказа порывался уйти, ссылаясь на ночь. Потом забыл о времени, скинул напряжение, читал артистично, вдохновенно, на глазах становился красивым, привлекательным человеком.
Назым вспоминал, как он то хохотал до слез, то сочувствие к героям овладевало им, усиливая ощущение объемности исследуемой жизни. Все, о чем он слышал, — было правдой, рассказываемой художником уникального таланта. Магический дар Зощенко он ощущал во всем: в высочайшей литературной культуре замысла каждого рассказа, в лаконизме изложения любого художественно осмысленного факта и в особой грани, которую Назым очень ценил, когда узнаваемая реальность доводится тончайшим пером Мастера до гротеска. Когда былинка становится бревном и об нее невозможно не споткнуться душе.
Зощенко читал много, щедро, всю ночь. В тонких пальцах хрустальный бокал, рубиновый от вина. Время от времени он подносил бокал к лицу, вдыхал запах хорошего вина, так и не отхлебнув. Он был очень серьезен. Из этой читки Назым запомнил несколько сюжетов, любил их пересказывать, меняя детали. Чаще других он вспоминал историю о старом скорняке, которого стали одолевать болезни, но поликлиники со всем их арсеналом врачей ему не приносили облегчения и грустные мысли о свалке жизни стали посещать изболевшегося трудягу. Кто-то надоумил его обратиться к одному древнему профессору. Старик пошел. “Умираю совсем, говорит. Меня и к врачам таскали, и на курорт — пустое дело”. А тот поглядел на него и сразу заключил:
— Все ваше горе в плоскостопии.