Мундир Государя. Я не люблю Александра, я не люблю Николая, я не люблю Константина.
Лунин. Они превращаются друг в друга… как Мефистофель превращался в пса!.. Только бы разум… У меня иногда нет последовательных мыслей… (Лихорадочно.) Я забываю слова и названия, и галлюцинации раздирают меня. Бывают дни, когда я чувствую себя мертвым, но зачем-то живым! (Кричит.) И дух мой бродит по долинам, приводящим невесть куда!
Она. Не надо… Не надо… (Тянет руки из темноты.)
Мундиры молча мечут карты. Он успокаивается.
И снова его сухой, жесткий смешок.
Лунин. Неужели это все был я… Тот сытый, щеголявший грудой пестрого тряпья – это я? Это я в тщеславном юном порыве выбежал из избы Государя… с одной надеждой… Наконец-то!.. Спасу его! И слава!.. Слава!.. То есть любовь всех!.. А потом хохотал на морозе, глядя на несчастного солдатика на крыше, и придумывал остроту. Ах эта жажда… тогдашняя неукротимая жажда славы… Эта гордая вера в предназначение, позволявшая мне… А эта отвратительная радость… оттого, что я умел заставить других людей испытывать страх перед собою… точнее, перед тем, что я именовал… тогда в себе всяческим отсутствием страха. Хотя сие была ложь: во мне тогда жил страх – животный ужас смерти! Но не от пули – пули я не боялся, пули можно было избежать… А я верил в свое предназначение. Астрах… чудовищный ужас… той… конечной смерти, которую избежать нельзя и от которой не спасает никакое предназначение… Этот ужас посетил меня в детстве… потом в отрочестве, чуть было не отравился… от сознания неизбежности уничтожения меня, живого, которого все любят, радостного моего тельца… И оно исчезнет! Тогда во мне поселился животный страх старости… Как я содрогался, когда думал, что мне непременно станет пятьдесят! Шестьдесят!.. И это ощущение: я всего лишь птица, пролетающая сквозь комнату! И все!.. И это был я?! Уже давно для меня все эти мысли – набор отвлеченных фраз. Я думаю обо всем этом холодно, господа… Что делать, я не могу вспомнить… свое «я» тогда: ибо человек определяется не событиями, которые изменяют лишь внешнее его существование, но новыми мыслями… которые приходят к нему. Появились в нем новые мысли – и изменился человек… Мысли юноши… мысли ребенка… мысли старца… Что делать, я помню лишь разумом мысли своего тогдашнего «я». Да, я не помню себя… точнее, «его». Какое отношение имеет он ко мне?! У нас с ним одно имя? Или я знаю события его жизни? Но события в жизни Юлия Цезаря я тоже знаю! (Смешок.) Значит, сей Цезарь в той же мере – «я»? (Смешок.) Ложь! Ибо одну мысль свою я помню… с отрочества! Одна мысль, господа, во мне оставалась всегда неизменной! Одна мысль стягивает все мои «я» и не дает распасться моему единому существованию. С рождения во мне был убит раб. С рождения я яростно ненавидел Хозяина. (Смешок.) Хозяин всегда знал, что у него есть слуга Жак… А Жак всегда знал, что у него нету Хозяина… И достаточно было Хозяину, господа, встретиться невзначай глазами с Жаком, о! – он сразу чувствовал: вот он стоит, страшный слуга, чудовищный слуга – слуга без Хозяина!.. Вот отчего Хозяин никогда не любил слугу Жака! (Кричит.) Жажда вольности… Ненасытная жажда свободы…
Стук засова.
Рано!
Он вскакивает и бросается к сцене. Входит Григорьеви глядит на Лунин а. За ним на пороге стоят двамужикав арестантской сермяге. Оба бородатые, оба огромные.
(Шепотом.) Ты что ж, поручик?
Григорьев. Да вы никак подумали… (Тихо.) Нехорошо, Михаил Сергеевич, я слово перед Христом-Богом дал.
Лунин (кричит). А зачем же?! (Жест на двоих убийц.)
Григорьев. Да вы же сами просили «насчет поглядеть». Я и привел.
Лунин. Кого… привел?
Григорьев. Ну их… этих!
Лунин (засмеялся). А-а, да… «Эти».
Григорьев (указывая). Родионов Николай, лет ему сорок.
Мужик кивает.
Осужден за смертоубийство.
Мужик снова кивает.
А этот – Баранов… Тоже… Смертоубийство и у него… Ну, сами изволите видеть, какая рожа.
Лунин (усмехнулся). За труды. (Передает мужикам деньги.) Первый мужик. Спасибо, барин… А мы уж постараемся для тебя. Все половчее сделаем.
Григорьев. Сделают. Только пусть попробуют не сделать. Первый мужик. Что глядишь, барин?
Лунин. А ты совсем как мой Васильич. (Тихо позвал.) Васильич…
Первый мужик. Баранов я. Баранов фамилия моя. А звать меня Иваном. Иван я, а не Васильич.
Лунин (упрямо). Васильич… Я когда каторгу отсидел и на поселение вышел, домочадцами обзавелся. Домочадцами моими стали старичок Васильич с семьей… Он служил мне. Очень сноровистый мужичок. Что с ним жизнь до того ни делала – в карты его проигрывали, жену продавали… пока он тоже убийства не сотворил! (Позвал мужика.) Васильич!.. (Очнулся.) Ты похож.
Первый мужик. А как же не похож, барин? Все мы одним миром мазаны: сермяга, да нос красный пьяный, да борода. И все ж не Васильич я, барин, хотя знакомы мы с вами прежде… Это так… Эх, не признали. Неужто совсем не признали?
Мужик молча глядит на него.
Первый мужик (засмеялся). «Подай милостыню Христа ради».
Лунин (глухо). Признал.
Первый мужик. То-то. Я на заднем дворе содержался тогда… Оголодал совсем, в чем жизнь держалась – одни косточки. А ты хлебушка мне поднес, не побрезговал… Век не забуду, барин.
Лунин. А убивать меня тебе не жалко будет?
Первый мужик. А как не жалко? Последнего человека убивать жалко. На букашку наступишь – и ее жалко, а ты хлебушка мне поднес. Но жалеть-то с умом надо. Я откажусь – другой возьмет. А все ж таки лучше, когда добрая рука… своя рука…
Лунин (бормочет). За горло ухватит… (Мужику.) Руку покажи.
Мужик протягивает.
Да не ту.
Первый мужик. Я левша, барин.
Лунин разглядывает руку.
Лунин (второму). А ты что ж молчишь?
Второй мужик. А чего говорить?
Лунин. Знаешь, за что я здесь?
Второй мужик. А мне что! Нас не касается. Не нашего разума дело.
Лунин. И не жалко тебе… меня?
Второй мужик. А что тебя жалеть, барин? Тебя вон на телеге сюда привезли, а я пехом через всю Россию… Тебя убить – видал, сколько хлопот… а меня убьют так: пулю в затылок всадят, когда нужник чистить буду, чтобы я своей харей туда ткнулся. Тебе вон полста – но ты жил, хоть сколько, а жил! А мне сорок, а я всю жизнь спрашиваю: за что? За что родился? За что Господь даровал мне жизнь? (Кричит.) Добрый мой, за что?