И тогда кто-то решился заговорить с ним о самом волнующем:
– Дорогой Иосиф Виссарионович! Хотелось бы, чтобы союз решал и наши насущные бытовые проблемы. Летом в городе бывает очень душно, а дач у писателей нет… Как тут писать?!
Коба с мрачной усмешкой ответил:
– Писать надо хорошо… А дачи… дачи скоро освободятся… Много дач… Дадим и вам, – и опять спросил Бухарина: – Так, Николай?
Тот поспешно кивнул.
(Надо отдать должное моему другу – он одарит творцов с восточной щедростью. Столь редкие в СССР отдельные квартиры получат все «выдающиеся деятели новых союзов» и, конечно, руководители этой новой армии искусств. В огромных бесплатных мастерских будут писать нужные партии картины нужные художники, в великолепных полубесплатных домах творчества – творить и отдыхать писатели и композиторы. Впрочем, мне все это было знакомо. Я уже видел подобное в гитлеровском Берлине.)
После застолья Коба повез меня на Ближнюю. В машине заговорил:
– Ты, конечно, не понял мои слова про Воробьевы горы. – Он хмыкнул в усы. – Дело было так. Когда Бухарчик начал сражаться с товарищем Сталиным на Политбюро по поводу коллективизации, я ему сказал в перерыве заседания: «Уймись, Николай! После смерти Ильича мы с тобой Гималаи, а вокруг нас осталась мелюзга. Зачем ссориться? Мы должны быть вместе. Ты же знаешь, Ильич ненавидел русское крестьянство… Это реакционное болото! Николай I, не чета последнему Николашке, умирая, завещал сыну: «Держи всех! Держи вот так!» – и Коба показал кулак. – Вот такой кулак мы покажем кулаку! Вот что такое диктатура пролетариата. Если мы забудем про кулак и кулаков, на второй день они нас сметут. Так учил нас Ильич»… Бухарчик со мной согласился… Продолжается заседание Политбюро – и что же? Он берет слово, как всегда, приходит в восторг от собственной речи… И ради красного словца нападает на товарища Сталина! Все выложил членам Политбюро – и про мелюзгу, и про Гималаи, и про кулак… Но мелюзга его не поддержала, они умные, слава богу! Вот так! Не согласился тогда быть Гималаями, а теперь Воробьевыми горами быть соглашается… холмом жалким. Но я ему не верю! Проститутка! Думаю, слух, что товарищ Сталин отравил Ильича, идет из той же бухаринской подворотни!
Я невнимательно слушал этот рассказ Кобы. Его слова о том, что «скоро дачи освободятся… много дач», не шли у меня из головы.
«Горе тому, кто станет жертвой его медленных челюстей»
В это время в стране началось «потепление», сопровождавшееся бесчисленными триумфами, гигантскими проектами и победами.
В газетах обсуждали проект Дворца Советов. Величайший храм большевизма готовился вознестись на месте уничтоженного храма Христа Спасителя. Небывалое сооружение высотой в четыреста метров, увенчанное стометровой скульптурой Ленина, с залом на двадцать одну тысячу мест!
Мой друг семинарист на месте православного храма решил возвести храм новой религии. Коба задумал поднять в небеса лик Боголенина…
Каждый раз, возвращаясь ненадолго в Москву, я заставал очередную победу.
Ледоколы осваивали Северный морской путь… Во льдах застрял старенький обветшавший корабль «Челюскин». Коба немедленно превратил несчастную историю в великое достижение. Вся страна следила за спасением команды «Челюскина». Героями были объявлены спасатели и спасаемые. В Москве им устроили грандиозную встречу. Разрывались от оглушительных победных маршей репродукторы, ревностные голоса дикторов беспрерывно славили Вождя (слава Богу, мое ухо привыкло к подобному еще в Берлине).
Но я уверял себя, что славословие и грохот победных маршей дают ему возможность забыть свое горе. Да и сам Коба казался мне как-то человечнее, мягче – он часто жаловался на одиночество и вспоминал о Наде. В это время репрессии против врагов прекратились. Арестовали, правда, поэта Мандельштама, но вскоре выпустили, ограничившись ссылкой (хотя поэт написал ужасные стихи о самом Кобе). Мы вступили в Лигу Наций. И Коба сделал даже первую идеологическую уступку. Джаз, объявленный прежде «музыкой толстых, буржуазным искусством», разрешили играть в парках. Именно тогда, летом тридцать четвертого года, я велел своим агентам широко пропагандировать между эмигрантами лозунг: «Красная Россия становится розовой».
В эти годы завершилось строительство Беломорско-Балтийского канала, сооруженного заключенными и воспетого членами нового Союза писателей.
Кости заключенных щедро устилали его берега. На них отечески смотрел памятник – тридцатиметровая звезда, внутри которой находился гигантский бронзовый бюст Ягоды. Глава нашей Лубянки справедливо считался отцом Беломорканала.
Страна ликовала, славя новую победу. Коба вместе с Кировым (он часто называл его «братом Кировым») на корабле прошел по каналу. Правда, в плавание он, к всеобщему изумлению, не взял Ягоду. Вместе с ними отправился новый заместитель Ягоды – Николай Ежов…
Ежова нашли где-то в провинции. Я не знал его лично, но мне предстояло его увидеть.
И Ягода, как и все мы, тогда не понял, что Коба начал набирать новую команду – участников будущего невиданного действа.
Замечательно сказал о Кобе наш друг Авель Енукидзе: «Горе тому, кто станет жертвой его медленных челюстей». Медленных – ибо мой друг никогда не спешил. Он до конца разрабатывал план, давая жертвам время успокоиться, потерять бдительность…
Пока мы, усыпленные происходящим, верили в «потепление», он обстоятельно заканчивал подготовку к невиданной крови.
Готовность номер один
Летом тридцать четвертого года состоялась реорганизация нашего ведомства. ОГПУ вошло в наркомат внутренних дел (НКВД). Реорганизация показалась мне тогда формальной. Между тем она была судьбоносной. Тайная полиция и наша разведка окончательно отдалялись от партии, от Политбюро. И прятались в недрах могущественного наркомата внутренних дел. Народным комиссаром этого всемогущего наркомата он назначил все того же Ягоду. Его первым заместителем стал Ежов.
Был принят закон «Об измене Родине», по которому множество деяний – шпионаж, переход на сторону врага, разглашение военной и государственной тайны, бегство из страны – карались смертной казнью (расстрелом).
Так Коба подготовил наказание для жертв будущего «невиданного действа».
И этого тоже тогда никто не понял.
Открытие Кобы
Пожалуй, только одна встреча с Кобой меня насторожила.
Буквально накануне всех страшных событий я был у него на Ближней даче.
Я знал, что Коба никогда не вел дневников, как не вел их Ленин. Это запрещалось и его ближайшим соратникам. Наша подпольная в прошлом партия осталась помешанной на секретности. Недаром Коба называл ее Орденом Меченосцев (мы всегда чувствовали себя религиозным тайным орденом). Был лишь один источник, которому Коба доверял свои истинные мысли, – книги. Он щедро черкал их пометками, как бы разговаривая в них и с автором, и с самим собой. Я знал эту его привычку. Коба даже поссорился из-за нее с нашим пролетарским поэтом Демьяном Бедным. Демьян был страстный собиратель книг, в его библиотеке имелись редчайшие издания. Многие он скупил за бесценок в голодные годы. Коба часто брал книги у него. И к ужасу Демьяна, на них потом оставались следы от жирных пальцев. Но не это было самое страшное. Коба порой покрывал книги пометками. И тогда уже не возвращал. Демьян в ярости как-то сказал про эту привычку и про жирные пальцы. Кобе тотчас донесли, и это стало концом их дружбы и началом газетных разносов Демьяна. Коба был очень обидчив…