– Ха-ха-ха! – захохотал он. – Я только и хотел, чтоб он именно это сказал. Подделываться к замужней женщине! По этой части я самый последний человек во всем Лондоне.
– Клянусь честью, – сказал Фише, – я думаю, последний.
И Кредль остался недоволен. В этот день он смело отправился в Буртон-Кресцент и там обедал. Ни мистера, ни мистрис Люпекс не было видно, мистрис Ропер ни разу не упомянула их имени. В течение вечера он собрался с духом и спросил об них мисс Спрюс, но эта ветхая леди торжественно покачала головой и объявила, что ей ничего неизвестно о подобных делах: где ей знать об этом?
Но что же должен был делать Джон Имс с письмом от Амелии Ропер? Он чувствовал, что всякого рода ответ на него был бы делом очень опасным, тем не менее казалось опасным оставить его совсем без ответа. Он вышел из дому, прошел через гествикский выгон, через рощи гествикского господского дома, к большой вязовой аллее в парке лорда Дегеста, и во все время прогулки своей придумывал способы, как бы выпутаться из этого безвыходного положения. Здесь по этим самым местам он бродил десятки и десятки раз в свои ранние годы, когда, оставаясь еще в совершенном неведении о происходившем за пределами его родного крова, мечтал о Лили Дель и давал себе клятву, что она будет его женой. Здесь он сплетал свои стихотворения, питал свое честолюбие возвышенными надеждами, строил великолепные воздушные замки, в которых Лилиана Дель господствовала, как царица, и хотя в те дни он сознавал себя неловким, жалким юношей, до которого никому не было дела, никому, кроме матери и сестры, а все же был счастлив в своих надеждах, хотя никогда не приучал себя к мысли, что они могут когда-нибудь осуществиться. Но теперь ни в мечтаниях его, ни в надеждах ничего не было отрадного. Все для него было мрачно, все грозило ему несчастьем, гибелью. Впрочем, и то сказать, почему же ему не жениться на Амелии Ропер, если Лили выходит замуж за другого? Но при этой мысли он вспомнил момент, когда Амелия в памятную ночь показалась ему в полуотворенную дверь, и подумал, что жизнь с такой женой была бы живой смертью.
Одно время он решался рассказать все своей матери и предоставить ей написать ответ на письмо Амелии. Если худое должно сделаться худшим, то, во всяком случае, Роперы не могли бы совершенно погубить его. Он знал, по-видимому, что Роперы могли начать судебный процесс, вследствие которого его бы посадили в тюрьму на известное время, уволили бы от службы и наконец распубликовали бы его поступок во всех газетах. Все это, однако же, можно бы перенести, если бы перчатка была брошена ему кем-нибудь другим. Джонни чувствовал, что он одного только не мог сделать, – писать к девушке, которую бы следовало любить, и сказать ей, что он вовсе не любил и не любит ее. Он знал, что сам был бы не в состоянии выставить подобные слова на бумаге, как знал очень хорошо также и то, что у него недостало бы смелости сказать ей в лицо, что он изменил свое намерение. Он знал, что ему должно принести себя в жертву Амелии, если не найдет какого-нибудь доброго рыцаря, который бы одержал победу в его пользу, и при этом снова подумал о своей матери.
Вернувшись домой, Джонни, однако, был так же далек от решимости объяснить матери свое положение, как и в то время, когда отправлялся на прогулку. В течение более чем половины времени, проведенного под открытым небом, он строил воздушные замки, не те, в которых в былое время считал себя счастливейшим созданием, но мрачные замки, с еще более мрачными темницами, в которых едва-едва проникал луч жизни. Во всех этих зданиях воображение Джонни рисовало ему портрет Лили в качестве жены мистера Кросби. Он принимал это за действительность, а воображение продолжало рисовать более мрачные картины, подделываясь под его настроение духа, представляя ему, что Лили была едва ли не несчастнее его чрез дурное обращение и суровый характер ее мужа. Он старался мыслить и составить план дальнейших его действий, но в мире нет ничего труднее, как принудить себя мыслить в то время, когда деятельности ума поставлены почти непреодолимые преграды. В подобных обстоятельствах ум похож на лошадь, которую привели к водопою и заставляют ее пить в то время, когда у нее вовсе нет жажды. Поэтому Джонни воротился домой все еще в раздумье: отвечать или нет на письмо Амелии? Если нет, то как ему надобно вести себя по возвращении в Буртон-Кресцент?
Не знаю, надобно ли говорить, что мисс Ропер, сочиняя свое письмо, предвидела все это, и что такое положение бедного Джонни было тщательно выработано для него предметом… его обожавшим.
Глава XI
ОБЩЕСТВЕННАЯ ЖИЗНЬ
В тот день, когда Кредль возвратился под гостеприимный кров мистрис Ропер, мистер и мистрис Люпекс, в полном супружеском счастье, кушали одно из своих лакомых блюд. К этому блюду присоединялись некоторые другие лакомства, соответствовавшие времени года и находившиеся в соседстве театра, с помощью горького пива и грога они сглаживали все шероховатости на дороге жизни, заставляя себя забывать все минувшие неприятности. Об этом супружеском примирении Кредль ничего не слышал и, увидев счастливых супругов, входящих в гостиную спустя несколько минут после вопроса, предложенного мисс Спрюс, был приведен в крайнее изумление.
Люпекс был незлопамятен и от природы довольно мягкого характера. Это был человек, который любил хорошо покушать и в глазах которого стакан горячего пунша имел весьма высокую цену. Будь жена для него действительно доброю подругой, он совершил бы назначенный путь в этой жизни, если не вполне респектабельно, то, во всяком случае, без явного позора. К сожалению, эта женщина не доставляла ему никакого утешения, кроме разве того, которое можно было почерпать из пуншевого стакана. Восемь лет они были друг для друга мужем и женой, и иногда, к сожалению, я должен сказать, мистрис Люпекс доводила его до такого состояния, что бедный муж считал бы за счастье, если бы жена бросила его. В жалком его положении, тот или другой способ избавиться от нее навсегда доставил бы ему отраду. Если бы он обладал в достаточной степени энергией, он перенес бы искусство свое писать театральные декорации в Австралию, даже на самые отдаленные концы вселенной, где только существовало сценическое искусство. Но это был мягкий, беспечный, самим собою балуемый и избалованный человек. Во всякое время, как бы его ни тяготило горе, ему достаточно было стакана грогу и вкусного обеда, чтобы забыть все и примириться с своим положением. Второй стакан делал его самым нежным супругом, за третьим к нему возвращались воспоминания о всех обидах и оскорблениях и сообщалось особенное расположение и храбрость повоевать с женой или, пожалуй, с целым светом, даже в ущерб окружавшей его мебели, если в это время попадалась под руку каминная кочерга. Все эти особенности его характера не были, однако же, известны Кредлю, и потому появление его в гостиной с женой своей, опиравшейся на его руку, как нельзя более удивило нашего приятеля.
– Мистер Кредль! вашу руку, – сказал Люпекс после второго стакана грогу, на третий ему не было дано разрешения. – Между нами было маленькое недоразумение, забудемте о нем.
– Мистер Кредль, сколько я знаю его, – сказала мистрис Люпекс, – настолько джентльмен, чтобы забыть всякое неудовольствие, когда другой джентльмен подает ему руку в знак примирения.