Ее положение требовало, чтобы она была или очень горда, или уж очень покорна. Она была бедна, а между тем ее дочери занимали положение, которое принадлежит только дочерям богатых людей. Они пользовались этим положением как племянницы бездетного оллингтонского сквайра и, как его племянницы, по мнению мистрис Дель, имели полное право на его ласки и любовь, не в ущерб уважения к ней самой или к ним. Весьма дурно выполняла бы мистрис Дель материнские обязанности в отношении к своим дочерям, если бы позволила своей собственной гордости занять место между ними и теми материальными выгодами, которые дядя в состоянии был предоставить им. Через них и для них она бесплатно получала дом, в котором жила, и пользовалась многим, что принадлежало собственно сквайру, для себя не получала ничего. Брак ее с Филиппом Делем не нравился его брату сквайру, и сквайр, при жизни еще Филиппа, продолжал показывать, что изменить чувства его в этом отношении не было никакой возможности. И они не изменились. Прожив несколько лет в самом близком соседстве, живя, можно сказать, в одном и том же семействе, сквайр и мистрис Дель не могли сделаться друзьями. Между ними никогда не было ссоры, об этом нечего и говорить. Они постоянно встречались. Сквайр бессознательно оказывал глубокое уважение вдове своего брата, с своей стороны вдова вполне ценила любовь, оказывавшую дядей ее дочерям, но все-таки они не могли сделаться друзьями. Мистрис Дель никогда не говорила сквайру слова о своих денежных делах. Сквайр ни слова не говорил матери о своем намерении относительно ее дочерей. Таким образом они жили и живут в Оллингтоне.
Жизнь, которую проводила мистрис Дель, нельзя назвать легкой жизнью, она не была лишена многих трудных, тяжелых усилий с ее стороны. Теорию ее жизни можно выразить следующими словами – мистрис Дель должна похоронить себя, собственно для того, чтобы дочери ее счастливо жили на свете. Для приведения этой теории в исполнение необходимость требовала, чтобы она воздерживалась от всякой жалобы на свою участь, не показывала перед дочерями ни малейшего вида, что ее положение горько. Счастье их жизни на земле было бы отравлено, если бы они заметили, что их мать, в своей подземной жизни, испытывает ради них и переносит всякого рода лишения. Необходимо было, чтобы они думали, что сбор гороха в коленкоровой шляпке с опущенными полями, долгое чтение книг перед камином и одинокие часы, проводимые в размышлениях, составляли ее любимую наклонность. «Мама не любит показываться в обществе», «Я не думаю, чтобы мама была где-нибудь счастливее, кроме своей гостиной» – так обыкновенно говорили ее дочери. Я не думаю, чтобы их научали говорить подобные слова, они сами приучились к мысли, которая заставила их выражаться таким образом, и уже в ранние дни своего появления в обществе привыкли отзываться так о своей матери. Но вскоре пришло время – сначала к одной, а потом и к другой, – когда они узнали, что это было совсем не так, и узнали также, что для них и за них бедная мать их много страдала.
И действительно, мистрис Дель по сердцу могла бы быть нисколько не старше своих дочерей. Могла бы тоже играть в крикет, грести сено, красоваться на маленькой лошадке и находить удовольствие в наездничестве, могла бы, наконец, выслушивать любезные фразы того или другого Аполлона, могла бы, если бы все это согласовалось с ее положением. Женщины в сорок лет не всегда становятся ветхими мизантропками или строгими моралистками, совершенно равнодушными к светским удовольствиям – нет! даже если бы они и были вдовами. Есть люди, которые полагают, что непременно таково должно быть настроение их умов. Признаюсь, я смотрю на это совсем иначе. Я бы хотел, чтобы женщины, а также и мужчины были молоды до тех пор, пока могут сохранить в своих сердцах силу молодости. Я не хочу, чтобы женщина считала себя по летам моложе того, сколько ей значится лет по записи отца ее в фамильной библии. Пусть та из них, которой сорок лет, и считает себя сорокалетней, но если в эти года душой она может быть моложе, то зачем же не показывать себя тем, что есть на самом деле?
В этом отношении я не оправдываю мистрис Дель. Вместо того чтобы оставаться между гороховыми тычинками в коленкоровой шляпе с опущенными полями, ей бы следовало, таков по крайней мере мой совет, присоединиться к играющим в крикет. Тогда между молодыми людьми она не проронила бы ни одного сказанного слова. А эти гороховые тычинки отделялись от поляны только невысокой стеной и несколькими кустарниками. Мистрис Дель прислушивалась к словам играющих не как подозревающее что-нибудь, но как любящее существо. Голоса ее дочерей были для нее очень дороги, серебристые звуки голоса Лили раздавались в ушах ее так очаровательно, как музыка богов. Она слышала, что говорено было о леди Хартльтон, и ужаснулась при смелой иронии своей Лили. Она слышала, как Лили сказала, что мама хочет дома покушать гороху, и при этом подумала, что теперь такова уж ее участь.
– Милое, дорогое дитя! действительно, такова и должна быть моя участь!
Когда напряженный слух ее проводил молодых людей через маленький мостик в соседний сад, она с корзинкой на руке перешла через поляну и, опустившись на приступок у окна гостиной, устремила взор свой на роскошные летние цветы и гладкую поверхность расстилавшейся перед ней поляны.
В том, что она находится здесь, не проявлялась ли особенная благость Провидения? Можно ли быть недовольным таким состоянием? Разве она не может считать себя счастливою, имея дочерей таких пленительных, любящих, доверчивых и в свою очередь заслуживающих полного доверия? Хотя Богу угодно было, чтобы муж, лучшая половина самой ее, был оторван от земной жизни и чтобы чрез это она лишена была всех земных радостей, но разве дурно, что за такое лишение для нее так много было сделано, чтобы смягчить ее судьбу и придать этой судьбе столько прелести и красоты? Все это так, говорила она про себя, и все-таки считала себя несчастливою. Она решилась, как сама часто говорила, отказаться от всякого ребячества, и теперь сожалела об этом ребячестве, которое сама же от себя отбросила. В ушах ее все еще раздавался серебристый голос Лили, звучавший в группе молодых людей, когда они пробирались сквозь кустарники, – она слышала эти звуки в то время, когда ничей слух, кроме материнского, не мог бы его различить. Если эти молодые люди были в Большом доме, то весьма естественно, и ее дочери должны быть там же. Сквайр не любил, чтобы гости сидели с ним, когда не было дам, которые бы украшали его стол. Но что касается до нее, она была уверена, что о ней никто и не вспомнит. Правда, от времени до времени она должна была показываться в Большом доме, в противном случае самое ее существование было бы не то чтобы незаметным, но неприятно заметным. Другой причины, по которой она не должна присоединяться к обществу молодых людей, не было. Так пусть же ее дочери едят со стола брата и пьют из его чаши. Им всегда и от всей души будет сделан радушный прием. Для нее не существовало подобного радушия ни в Большом, ни во всяком другом доме, ни за чьим бы то ни было столом!
«Мама хочет дома покушать гороху».
И мистрис Дель, облокотясь на колена и подпирая руками подбородок, повторила слова, произнесенные ее дочерью во время прогулки.
– Извините, мама, на кухне спрашивают, нужно ли чистить горох.
Вопрос этот прервал думы мистрис Дель. Она встала и отдала корзинку.