Комментатор
[49], правда, левый гегельянец, но в этом вопросе вполне ортодоксальный, отмечает враждебность Гегеля моралистам и обращает наше внимание на то, что он признавал единственную аксиому — жить согласно законам и обычаям своего народа. Это максима социального конформизма, и действительно, мы находим у Гегеля ее подтверждение, притом выраженное в наиболее циничной форме. Впрочем, добавляет Кожев, этот конформизм легитимен лишь постольку, поскольку нравы народа соответствуют духу времени, иначе говоря, если только они прочны и способны противостоять революционной критике и революционным нападкам. Но кто будет судить об этой прочности и легитимности? Западный капиталистический строй на протяжении ста лет успешно противостоял самым яростным атакам. Означает ли это, что он легитимен? И наоборот, должны ли были сторонники Веймарской республики в 1933 году отвернуться от нее и присягнуть на верность Гитлеру только потому, что первая пала под натиском второго? Следовало ли предать Испанскую республику, как только восторжествовал режим генерала Франко? Традиционная реакционная мысль ответила бы на эти вопросы утвердительно, ибо это было в ее интересах. Новизна заключалась в том, что ту же аргументацию восприняла мысль революционная, что оказалось чревато непредсказуемыми последствиями. Уничтожение всякой моральной ценности и всяких принципов, их замена фактом — калифом на час, но реальным калифом — не могли не привести ни к чему иному — и мы это наблюдали, — кроме политического цинизма, как на уровне индивидуума, так и, что еще страшнее, на уровне государства. Политические и идеологические движения, вдохновленные Гегелем, объединились в упорном отказе от добродетели.
В самом деле, Гегель не мог помешать тем, кто в Европе, уже раздираемой несправедливостью, читал его с вполне реальным страхом почувствовать себя заброшенными в мир, лишенный невинности и принципов, в мир, о котором сам Гегель говорил, что он греховен по сути, ибо отделен от Духа. Да, в конце истории Гегель отпускает все грехи. Но пока это время не настало, всякое человеческое действие несет на себе печать вины. «Невинность — это лишь отсутствие действия, бытие даже не ребенка, но камня». Но невинность камня нам чужда, а без невинности нет ни отношений, ни разума. Если разума нет, остается только голая сила, господин и раб, — и все это в ожидании того дня, когда разум наконец воцарится. Раб и господин — это отношения страдания в одиночку и беспочвенной радости, причем и то и другое они не заслужили. Но как же тогда жить, как все это переносить, если дружба откладывается до конца времен? Единственный выход — с оружием в руках насаждать правило. «Убить или поработить» — но те, кто читал Гегеля, охваченные собственной страстью, запомнили только первую посылку дилеммы. Из нее они черпали философию презрения и отчаяния, сами себя считая рабами и только рабами, связанными с абсолютным Господином смертью, а с земными господами — кнутом. Эта недобросовестная философия научила их только тому, что раб становится рабом с собственного согласия и может освободиться через отказ от рабства, совпадающий со смертью. Отвечая на этот вызов, самые гордые из них целиком отождествили себя с этим отказом, а потому были обречены на смерть. В конечном счете заявление о том, что отрицание само по себе есть позитивный акт, заранее оправдывало отрицание чего угодно и предвещало призыв Бакунина и Нечаева: «Наше дело — разрушать, а не строить». Для Гегеля нигилист был просто скептиком, не видевшим иного выхода, кроме противоречия или философского самоубийства. Но он породил новую разновидность нигилистов, сделавших скуку принципом действия и отождествивших самоубийство с философским убийством
[50]. Тогда рождаются террористы, которые решают, что ради бытия надо убивать и умирать, потому что человек и история творятся только через самопожертвование и убийство. Великую идею о том, что всякий идеализм пуст, если не требует риска для жизни, довели до логического завершения молодые люди, проповедовавшие ее не с университетской кафедры и умиравшие не в своих постелях, а под разрывами бомб или на виселице. Своими делами и даже ошибками они поправляли своего учителя и наперекор ему доказывали, что существует по меньшей мере одна аристократия, превосходящая воспеваемую Гегелем отвратительную аристократию успеха, — аристократия самопожертвования.
Другая разновидность наследников Гегеля, изучившая его более серьезно, изберет вторую посылку дилеммы и заявит, что раб может освободиться, только если сам кого-либо поработит. Постгегельянские учения, оставив в стороне мистический аспект некоторых идей учителя, привели этих наследников к абсолютному атеизму и научному материализму. Но подобная эволюция требовала полного исчезновения принципа трансцендентности в качестве объяснения и разрушения якобинского идеала. Конечно, имманентность — это не атеизм. Но имманентность в движении — это, если можно так выразиться, временный атеизм
[51]. Неясную фигуру Бога, который у Гегеля еще отражается в мировом духе, оказалось очень просто стереть. Из двусмысленной формулы Гегеля «Бог без человека значит не больше, чем человек без Бога» его последователи сделали далеко идущие выводы. Давид Штраус в «Жизни Иисуса» особо выделяет учение о Христе как о богочеловеке. Бруно Бауэр («Критика евангельской истории») закладывает основы своего рода материалистического христианства, настаивая на человечности Христа. Наконец, Фейербах (которого Маркс считал великим умом, называя себя его учеником и критиком) в «Сущности христианства», заменив всякую теологию религией человека и вида, обратит в свою веру значительную часть современной ему интеллигенции. Его задачей было показать, что различие между человеческим и божественным иллюзорно и представляет собой не что иное, как различие между сущностью человечества, то есть человеческой природой, и индивидуальностью. «Тайна Бога есть не более чем тайна любви человека к самому себе». Здесь мы слышим ноты нового и странного пророчества. «Индивидуальность заняла место веры, разум — место Библии, политика — место религии и Церкви, земля — место неба, труд заменил молитву, нищета стала земным адом, а человек — Христом». Следовательно, остается только ад, и этот ад на земле; вот против него и следует бороться. Политика — это религия, трансцендентное христианство, связанное с потусторонним миром; она усиливает земных господ за счет отказа раба и создает еще одного господина на небесах. Вот почему атеизм и революционный дух суть две грани одного и того же освободительного движения. Таков ответ на постоянно возникающий вопрос: почему революционное движение отождествляет себя скорее с материализмом, чем с идеализмом? Потому что порабощение Бога, попытка заставить его служить себе означает убийство трансцендентности, поддерживавшей прежних господ, и подготовку пришествия новых, а вместе с ними эпохи человека-царя. Когда будет изжита нищета и разрешены исторические противоречия, «подлинным богом, богом человеческим, станет государство». Homo homini lupus превратится в homo homini deus
[52]. Именно эта идея лежит в основе современного мира. Вместе с Фейербахом мы присутствуем при зарождении чудовищного оптимизма, который властвует и сегодня, судя по всему, представляя собой противоположность нигилистическому отчаянию. Но это лишь видимость. Необходимо ознакомиться с последними выводами Фейербаха в его «Теогонии», чтобы обнаружить за его пламенными идеями нигилистический источник. Действительно, Фейербах, опровергая самого Гегеля, заявляет здесь, что человек есть то, что он ест, и формулирует свои мысли о будущем следующим образом: «Истинная философия заключается в отрицании философии. Никакой религии — такова моя религия. Никакой философии — такова моя философия».