В конечном итоге от пророчества Маркса, спорного по двум основаниям — экономическому и научному, — осталось только страстное провозвестие некоего события, которое должно случиться через много-много лет. Марксисты отговаривались тем — больше было нечем, — что сроки оказались длиннее, чем задумывалось, что надо дождаться последнего дня, хотя неизвестно, когда он наступит, и тогда все исполнится и все жертвы будут оправданны. Другими словами, мы попали в чистилище и слышим уверения, что ада точно не будет. Но тогда возникает проблема иного порядка. Если для того, чтобы в ходе экономического развития, по определению благоприятного, возникло бесклассовое общество, достаточно борьбы одного-двух поколений, то для того, кто борется, это приемлемая жертва: будущее имеет для него вполне конкретный облик, например его внука. Но, если жертвы многих поколений оказалось мало и теперь мы вступаем в бесконечный период всемирной борьбы, тысячу раз более разрушительной, тогда для того, чтобы согласиться умирать и убивать, нужна вера. Просто эта новая вера имеет под собой не больше рациональных оснований, чем предыдущие.
В самом деле, можно ли представить себе конец истории? Маркс не стал повторять терминологию Гегеля. Он довольно туманно объяснял, что коммунизм — это всего лишь необходимая форма будущего, но не все будущее. Но тогда одно из двух: либо коммунизм не знаменует конца истории противоречий и страданий, и в этом случае непонятно, чем оправдать такое количество усилий и жертв; либо он его знаменует, и в этом случае продолжение истории может быть только движением к совершенному обществу. И тут в якобы научное описание произвольно вводится понятие мистического толка. Окончательное исчезновение политической экономии — это любимая тема Маркса и Энгельса — означает окончание всяких страданий. Действительно, экономика на всем протяжении истории порождает страдания и горести, и они исчезнут вместе с ней. Мы в Эдеме.
Невозможно найти решение проблемы, заявляя, что речь идет не о конце истории, а о прыжке в другую историю. Но мы можем вообразить себе эту другую историю только по образу и подобию нашей собственной: для человека обе эти истории суть одно. Но и другая история ставит перед нами ту же дилемму. Либо она не приводит к разрешению всех противоречий, и мы страдаем, умираем и убиваем практически ни за что. Либо она разрешает противоречия и завершает нашу историю. На этой стадии марксизм находит себе оправдание созданием идеального града.
Но в чем смысл существования этого града? В сакральной вселенной смысл есть — надо только принять религиозный постулат. Мир был сотворен; он конечен; Адам покинул Эдем; человечество должно в него вернуться. Но в исторической вселенной, при условии, что мы принимаем диалектический постулат, смысла нет. Правильно понятая диалектика утверждает, что движение не может и не должно останавливаться
[89]. Антагонистические факторы той или иной исторической ситуации сначала взаимно отрицаются, а затем преодолевают отрицание путем нового синтеза. Но нет никаких оснований считать, что этот новый синтез будет высшим по отношению к предыдущим. Вернее говоря, нет оснований считать так, если только мы не введем в диалектику произвольный термин, то есть некое оценочное суждение, заимствованное извне. Если бесклассовое общество означает конец истории, то тогда капиталистическое общество является высшим по отношению к феодальному — ровно в той мере, в какой оно приближает наступление бесклассового общества. Но если мы принимаем постулат диалектики, мы должны принимать его целиком. Так же как на смену сословному обществу пришло общество без сословий, но с классами, на смену классовому обществу должно прийти общество без классов, но движимое каким-то новым антагонизмом, пока не определенным. Движение, не имеющее начала, не может иметь и конца. «Если социализм, — говорит эссеист-анархист
[90], — это вечное становление, то его средства суть его цель». Вот именно. У него нет конечной цели, есть только средства, не гарантированные ничем, кроме ценности, чуждой становлению. В этом смысле справедливо замечание, что диалектика не является и не может быть революционной. С нашей точки зрения, она есть чистый нигилизм, то есть движение, отрицающее все, что не является ею самой.
Следовательно, у нас нет никаких оснований вообразить себе в этой вселенной конец истории. А ведь он — единственное оправдание тех жертв, которых от человечества требует марксизм. Но у него нет иного рационального основания, кроме логической ошибки, которая заключается в том, что в историю как в единое и самодостаточное царство вводится чуждая ценность. Поскольку одновременно эта ценность чужда и морали, то она в собственном смысле слова не является ценностью, на которой можно строить свое поведение, а является умозрительной догмой, принимаемой от отчаяния мыслью, задыхающейся от одиночества или нигилизма или навязанной теми, кто извлекает из этой догмы выгоду. Конец истории не есть образцовая ценность, ценность совершенства. Это принцип произвола и террора.
Маркс признавал, что все случившиеся до него революции потерпели крах. Но он полагал, что та революция, провозвестником которой он выступил, одержит окончательную победу. До сих пор рабочее движение существовало, опираясь на это утверждение, постоянно опровергаемое фактами, и теперь настало время спокойно разоблачить эту ложь. По мере того как Второе Пришествие откладывалось все дальше, утверждение конечного царства за неимением разумных оснований превращалось в символ веры. Сегодня, вопреки Марксу, единственная ценность марксистского мира состоит в догме, навязанной целой идеологической империи. Идея конечного царства используется, так же как идея вечной морали или царства небесного, в целях общественной мистификации. Эли Галеви заявлял, что он не в состоянии сказать, к чему приведет социализм — к всемирной швейцарской республике или к европейскому цезаризму. Сегодня мы лучше осведомлены. Пророчества Ницше оправдались, по крайней мере в этом вопросе. Современный марксизм вопреки самому себе и в силу неопровержимой логики обернулся интеллектуальным цезаризмом, который мы наконец обязаны описать. Последний представитель борьбы справедливости против благодати, он, сам того не желая, берет на себя роль борца за справедливость против правды. Как жить без благодати — этот вопрос занимал умы в XIX веке. С опорой на справедливость, отвечали на него те, кто не желал принимать абсолютный нигилизм. Народам, разуверившимся в царстве небесном, они обещали наступление царствия человеческого. Проповедь града человеческого крепла вплоть до конца XIX века, когда она превратилась в чистую фантазию и поставила научные методы на службу утопии. Но царство все не наступало, чудовищные войны разорили старинные земли, городские стены окропились кровью восставших, а всеобщая справедливость нисколько не приблизилась. Вопрос ХХ века, на который террористы 1905 года ответили собственной гибелью, вопрос, раздирающий современный мир, понемногу обрел четкую формулировку: как жить без благодати и без справедливости?
На этот вопрос ответил не бунт, а один лишь нигилизм. До настоящего времени был слышен только его голос, повторявший формулу бунтарей-романтиков: «Ярость». Историческая ярость именуется властью. Воля к власти вытеснила волю к справедливости, вначале притворившись, что они суть одно, а потом отбросив ее куда-то в конец истории, в ожидании тех времен, когда на земле уже нечего будет покорять. Тогда идеология восторжествовала над экономикой: история русского коммунизма стала разоблачением его принципов. В конце этого долгого пути мы обнаруживаем метафизический бунт, который на сей раз продвигается вперед, бряцая оружием и повинуясь приказам, но забыв о своих настоящих принципах. Он топит свое одиночество в гуще вооруженных толп, маскируя свои отрицания упорной схоластикой, по-прежнему обращенной в будущее, отныне ставшее ему единственным богом, отделенным от него еще не покоренными народами и еще не завоеванными континентами. Действуя во имя единственного принципа и оправдываясь царством человеческим как алиби, он уже начал строить на Востоке Европы свой укрепленный лагерь, противостоящий остальным укрепленным лагерям.