Книга Бунтующий человек. Недоразумение, страница 72. Автор книги Альбер Камю

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Бунтующий человек. Недоразумение»

Cтраница 72

Значит ли это, что надо отказаться от всякого бунта, либо принимая общество таким, какое оно есть, со всеми его несправедливостями, либо становясь на службу принудительного хода истории против интересов человека? Если бы из наших рассуждений логически вытекал вывод о неизбежности трусливого конформизма, с ним следовало бы согласиться — так некоторые семьи порой соглашаются с неизбежным бесчестьем. Если бы можно было логически объяснить все виды покушений на человека и даже его непрерывное разрушение, пришлось бы согласиться с этим самоубийством. В конце концов, это было бы справедливо: зачем жалеть о мире торгашей и полицейских?

Но можем ли мы сказать, что по-прежнему живем в мире бунта? Может быть, напротив, бунт стал оправданием новых тиранов? Способна ли формула «мы есть», содержащаяся в призыве к бунту, безропотно и без уловок примириться с убийством? Устанавливая границу угнетения, за которой начинается общее для всех человеческое достоинство, бунт дал определение первой ценности. Он выдвигал на первое место всем понятное согласие людей, их общее качество, солидарность цепочки, связь одного существа с другим, благодаря которой люди становятся похожи друг на друга и сплоченны. Кроме того, он делал первый шаг навстречу духу, противостоящему миру абсурда. Тем самым он обострял проблему убийства, которую отныне ему предстояло решать. Действительно, если на уровне абсурда проблема убийства вызывала только логические противоречия, на уровне бунта она оборачивалась страданием. Речь шла уже о том, можно ли убить человека — любого человека, если мы признаём его схожим с собой и объявляем тождественность с ним священной. Значит ли это, что, едва преодолев одиночество, мы должны снова и уже окончательно смириться с одиночеством, узаконивая действие, отсекающее нас от всего? Принуждать к одиночеству того, кто только что узнал, что он не одинок, — разве это не последнее преступление против человека?

Рассуждая логически, мы должны ответить, что убийство и бунт противоречат друг другу. Действительно, стоит убить всего одного хозяина, и бунтарь в каком-то смысле больше не имеет права говорить о единстве всех людей, которое, напомним, служило ему оправданием. Если мир лишен высшего смысла, если человек держит ответ только перед человеком, тогда достаточно, чтобы человек отсек от общества живых кого-то одного, чтобы исключить из этого общества самого себя. Каин после убийства Авеля бежит в пустыню. Но если убийц целая толпа, то вся эта толпа живет в пустыне, обреченная на одиночество особого рода — одиночество в толпе.

Нанося смертельный удар, бунтарь раскалывает мир надвое. Он восставал во имя тождества человека с человеком, но он жертвует тождеством, кровью освящая различие. Единственная форма его бытия в условиях нищеты и угнетения заключалась в этом тождестве. Но тот же порыв, целью которого было утверждение этого тождества, лишает его бытия. Он может сказать, что он не один, что с ним заодно действуют еще несколько человек, даже почти все. Но если незаменимому миру братства не хватает лишь одного живого существа, он становится безлюдным. Если нет «мы», значит, нет и меня, и именно этим объясняется бесконечная печаль Каляева и молчание Сен-Жюста. Попытки бунтарей, решившихся на насилие и убийство, заменить «мы есть» на «мы будем» в надежде сохранить свое бытие, напрасны. Когда исчезнут убийца и жертва, общность восстановится без них. Исключение будет пережито, и снова станет возможным правило. На уровне истории, как и на уровне индивидуальной жизни, убийство становится безнадежным исключением или обращается в ничто. Осуществляемый им слом порядка вещей не имеет будущего. Оно выбивается из нормы и, следовательно, не может использоваться систематически, как на том настаивает чисто исторический подход. Убийство — это та грань, пересечь которую можно всего один раз, после чего наступает смерть. У бунтаря есть всего один способ примириться с убийством, на которое он решился, — принять собственную смерть и принести себя в жертву. Он убивает и умирает, показывая, что убийство невозможно. Одновременно он показывает, что в действительности предпочитает формулу «мы есть» формуле «мы будем». Этим, в свою очередь, объясняется и счастливое спокойствие Каляева в тюрьме, и безмятежность Сен-Жюста по пути на эшафот. За этой гранью начинаются противоречие и нигилизм.

Нигилистическое убийство

И иррациональное, и рациональное убийства в равной мере предают ценность, заявленную бунтарским движением. Прежде всего это касается первого. Те, кто отрицает все и позволяет себе убивать, как убийца-денди Сад, и безжалостный Единственный Карамазова, и сорвавшиеся с цепи последователи разбоя, и стреляющий в толпу сюрреалист, в сущности, требуют тотальной свободы и безграничной демонстрации человеческой гордыни. Яростный нигилизм не делает различия между творцом и тварями. Принципиально отвергая надежду, он уничтожает всякие границы и, в своем возмущенном ослеплении забыв о собственных интересах, кончает полным равнодушием к убийству: почему бы не убить то, что и так обречено на смерть?

Но его мотивы — взаимное признание общей судьбы и связи людей между собой — по-прежнему живы. Их провозглашал бунт, обязавшийся служить им. Тем самым он, споря с нигилизмом, устанавливал правила поведения, которым для объяснения действий не обязательно было ждать конца истории и которые отнюдь не были категоричными. Напротив, он отделял от якобинской морали то, что не подчинялось законам и правилам. Он открывал путь морали, которая, вопреки абстрактным принципам, открывала свои принципы в пылу восстания и бесконечном движении протеста. Нет никаких оснований утверждать, что эти принципы существовали извечно, как нет оснований заявлять, что они сохранятся в будущем. Но в то время, в котором мы живем, они есть. Они вместе с нами на всем протяжении истории отрицают рабство, ложь и террор.

Действительно, между господином и рабом нет ничего общего. О чем можно говорить с порабощенным существом? Вместо подразумеваемого свободного диалога, благодаря которому мы осознаем свою схожесть и признаем свою общую судьбу, рабство навязывает самый страшный вид немоты. Несправедливость страшна бунту не тем, что противоречит вечной идее справедливости, которую мы не знаем, куда поместить, а тем, что увековечивает немую враждебность, разделяющую угнетателя и угнетенного. Она убивает ту крохотную частицу бытия, которая способна прийти в мир посредством человеческого товарищества. Точно так же должны быть осуждены ложь — поскольку лгущий человек закрывается от других людей — и, на более низком уровне, убийство и насилие, навязывающие нам окончательную немоту. Сотрудничество и общение, открытые бунтом, могут существовать только в условиях свободного диалога. Каждая двусмысленность, каждое недоразумение влекут за собой смерть, спасти от этой смерти может только ясный язык и простое слово [106]. Кульминацией всех трагедий становится глухота героев. Платон прав, а Моисей и Ницше — нет. Диалог на уровне человека обходится дешевле, чем евангелие тоталитарных религий, существующее в форме монолога и диктуемое с вершины одинокого утеса. На сцене, как и в жизни, монолог предшествует смерти. Следовательно, каждый бунтарь, уже в силу того побуждения, которое заставляет его противостоять угнетателю, защищает жизнь и борется против рабства, лжи и террора; в миг озарения он утверждает, что эти три бича навязывают людям молчание, делают их непроницаемыми друг для друга и мешают обрести единственную ценность, способную спасти от нигилизма, — долгое товарищество людей, восставших против судьбы.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация