То же относится к справедливости и свободе. Оба требования являются принципиальными для бунтарского движения, и в революционном порыве мы обнаруживаем и то и другое. Тем не менее история революции показывает, что они почти всегда вступают в конфликт как взаимно неприемлемые. Абсолютная свобода — это право сильного на господство. Следовательно, она поддерживает конфликты, способствующие установлению несправедливости. Абсолютная справедливость достигается путем уничтожения любых противоречий: она разрушает свободу
[107]. Революция, совершаемая во имя справедливости и с помощью свободы в конце концов сталкивает первую со второй. Поэтому в каждой революции после ликвидации прежде господствовавшей касты возникает этап, когда сама революция порождает мятежное движение, обозначающее ее границы и свидетельствующее о вероятности ее поражения. Вначале революция ставит своей целью удовлетворить породивший ее мятежный дух, затем она ради самоутверждения вынуждена его же отрицать. Судя по всему, между бунтарским движением и достижениями революции существует неразрешимое противоречие.
Но эти антиномии существуют только в абсолюте. Они подразумевают мир и мышление без рефлексии. Действительно, невозможно примирить между собой Бога, полностью отделенного от истории, и историю, очищенную от всякой трансцендентности. Их реальными представителями на земле являются йоги и комиссары. Но различие между этими двумя типами людей, вопреки общепринятому мнению, не сводится к различию между ненужной чистотой и эффективностью. Просто первый выбирает неэффективность воздержания, а второй — неэффективность разрушения. Поскольку оба отвергают посредническую ценность, которую, напротив, открывает бунт, они, будучи равно удалены от реальности, предлагают нам всего лишь два вида бессилия — бессилие добра и бессилие зла.
Если неприятие истории равнозначно отрицанию реальности, то отношение к истории как к некоему самодостаточному целому приводит к такому же удалению от реальности. Революция ХХ века верила, что избежит нигилизма и останется верной подлинному бунту, если заменит Бога историей. На самом деле она укрепила нигилизм и предала бунт. История сама по себе не создает никакой ценности. Поэтому приходится жить, сообразуясь с непосредственной эффективностью, то есть молчать или лгать. Обязательными правилами становятся систематическое насилие или принуждение к молчанию, расчет или ложь. Поэтому чисто историческая философия нигилистична: она принимает тотальное зло истории и тем самым противопоставляет себя бунту. Она может сколько угодно настаивать на абсолютной рациональности истории, но этот аргумент обретет вес и смысл только тогда, когда история завершится. Пока этого не произошло, надо действовать, и действовать без всяких моральных правил, — только так можно прийти к созданию последнего, окончательного правила. Цинизм как политическая позиция логичен только с точки зрения абсолютистской мысли, то есть абсолютного нигилизма, с одной стороны, и абсолютного рационализма — с другой
[108]. Что касается последствий, то между ними вообще нет различий. Стоит с ними согласиться, и земля превратится в пустыню.
На самом деле чисто исторический абсолют не поддается осмыслению. Например, основная идея Ясперса заключается в том, что человеку невозможно осознать тотальность, поскольку он находится внутри этой тотальности. История как нечто цельное могла бы существовать только в глазах наблюдателя, стороннего по отношению к этой истории и к миру. По большому счету история существует только для Бога. Поэтому невозможно действовать, согласуясь с планами, охватывающими тотальность всеобщей истории. Любое историческое деяние есть лишь более или менее разумная или более или менее обоснованная авантюра. Оно прежде всего представляет собой риск и в этом качестве не может оправдать никаких чрезвычайных мер, никакой безупречной и абсолютной позиции.
Если бы, напротив, бунт мог основать философию, это была бы философия крайностей, рассчитанного незнания и риска. Тот, кто не может знать всего, не может все убить. Бунтарь, далекий от стремления превратить историю в абсолют, отвергает ее и оспаривает во имя идеи о своей собственной природе. Он отвергает свое положение, тогда как его положение по большей части является историческим. В истории проявляются несправедливость, непостоянство и смерть. Отрекаясь от них, мы отрекаемся от самой истории. Разумеется, бунтарь не отрицает близкую ему историю и пытается в ней самоутвердиться. Но он находится перед ней, как художник перед реальностью, он отвергает ее, но не освобождается от нее. Он ни на секунду не превращает ее в абсолют. Если в силу вещей он хочет участвовать в преступлении истории, он не может ее принять. Рациональное преступление не просто недопустимо на уровне бунта, оно означает смерть бунта. Чтобы это стало еще более очевидным, рациональное преступление в первую очередь проявляется на бунтарях, которые, восставая, оспаривают обожествляемую историю.
Мистификация, свойственная так называемому революционному духу, сегодня настойчиво повторяет буржуазную мистификацию. Обещая абсолютную справедливость, она внедряет постоянную несправедливость, бесконечное притеснение и бесправие. Бунт стремится только к относительному и обещает лишь некоторые права, основанные на относительной справедливости. Он выступает за признание границы, в рамках которой формируется человеческая общность. Его вселенная — это вселенная относительная. Вместо того чтобы вслед за Гегелем и Марксом твердить о необходимости, он просто повторяет, что все возможно и что возможное до известного предела тоже требует жертв. Между Богом и историей, между йогом и комиссаром он прокладывает тернистый путь живых противоречий, которые можно преодолеть. Рассмотрим в качестве примера две антиномии.
Революционное действие, стремящееся не отрываться от своей сути, должно проявляться в активном приятии относительного. Оно должно хранить верность человеческому состоянию и сочетать принципиальность в выборе средств с приблизительностью в определении конечных целей; чтобы это приближение находило все более ясное выражение, ему необходима свобода слова. Таким образом оно будет поддерживать общее бытие, которое и служит оправданием восстания. В частности, сохранится право на постоянную возможность самовыражения. Этим определяется поведение по отношению к справедливости и свободе. В обществе не бывает справедливости без естественного или гражданского права, лежащего в ее основании. Но и права не существует без возможности выразить это право. Если есть непосредственная возможность выражения права, то возникает вероятность того, что рано или поздно в мире установится справедливость, основанная на этом праве. Чтобы завоевать бытие, необходимо отталкиваться от той малой части бытия, которую мы открываем в себе, а не отрицать эту малую часть. Если же замалчивать право, пока не установится справедливость, то оно умолкнет навсегда, потому что некому будет сказать, что справедливость воцарилась навсегда. Поэтому справедливость снова попадает в руки тех, кто наделен свободой слова, то есть власть имущих. На протяжении веков справедливость и бытие, распределяемые власть имущими, назывались произволом. Убийство свободы ради воцарения справедливости равнозначно реабилитации понятия благодати, только без божественного вмешательства, и восстановлению, в силу мощной реакции, мистической основы в самых низких ее проявлениях. Даже когда справедливость не достигнута, свобода сохраняет возможность протеста и спасает коммуникацию. Справедливость в молчащем мире, немая и рабская справедливость, разрушает товарищество и в конце концов перестает быть справедливостью. Революция ХХ века произвольно, в запредельных завоевательных целях разделила два неразделимых понятия. Абсолютная свобода есть издевательство над справедливостью. Абсолютная справедливость отрицает свободу. Чтобы не оказаться выхолощенными, оба эти понятия должны находить ограничение одно в другом. Ни один человек не считает свое положение свободным, если оно несправедливо, и справедливым, если оно несвободно. Свобода невозможна без права ясно и четко высказываться о справедливости и несправедливости и требовать цельного бытия во имя той частицы бытия, которая отказывается умирать. Наконец, существует особый род справедливости, заключающейся в восстановлении свободы — единственной нетленной ценности истории. По-настоящему люди умирали только за свободу, не веря в свою окончательную смерть.