«Он обвел нас своим неповторимым взглядом — сверкающим ярче пламени свечей в люстре. Держался он величественно; на высоко поднятом вороте был прикреплен орден Почетного легиона, на который Делакруа то и дело поглядывал. К нему подошел Обер
[3] и подвел юную принцессу дома Бонапартов
[4], которой, по его словам, „не терпелось увидеть столь крупного художника“. Он дернулся, с улыбкой поцеловал ей ручку и произнес: „Что ж, как видите, не такой уж он и крупный“».
В рассказе Редона Делакруа выступает одновременно как мифический герой, каким он и должен предстать юному воображению поклонника, и как обычный человек, которому можно сопереживать. Мы читаем: «Когда я увидел Делакруа… он был великолепен, словно тигр: гордость, изящество, мощь». Но вместе с тем нельзя было не заметить его «сутулых плеч и плохой осанки», его «невысокого роста, худобы, нервозности». Шагая в одиночестве по ночному Парижу, залитому дождем, он «балансировал на узких тротуарах, будто кот». И еще одна сцена, которой нет в версии, рассказанной Редоном американскому критику, — пожалуй, она слишком хороша, чтобы быть правдой:
«Его взгляд привлекла афиша с надписью „Картины“; он подошел к ней, прочел и пошел дальше, погруженный в свои мечтания — я бы даже сказал, одержимый ими».
Редон явно не раз пересказывал эту историю в компаниях, и наверняка где-то найдутся и другие ее варианты. Но несмотря ни на что, в ней много подлинного Делакруа: гордость и неуверенность в себе, успех в обществе и одиночество, обостренное внимание и мечтательность, честолюбие и замкнутость, кошачье чутье и неприкаянность. И хотя поклонники были готовы следовать за этим великим романтиком повсюду, последователей в творчестве у него было мало. Он выходил в свет, играл свою роль и уходил — бродить в одиночестве по мокрым улицам.
Делакруа начал вести «Дневник» 3 сентября 1822 года, когда ему было двадцать четыре. Дневник открывается лапидарным заявлением и интригующим обещанием:
«Привожу в исполнение много раз возникавшее у меня намерение вести дневник. Больше всего мне хотелось бы не забывать, что я пишу только для самого себя; значит, я буду, надеюсь, правдив и стану от этого лучше. Эти записи будут служить упреком моему непостоянству. Начинаю я их в прекрасном расположении духа»
[5].
Теперь понятно, почему некоторые считают все частные дневники в каком-то смысле предназначенными для чужих глаз. Несмотря на категоричность второго предложения, взятый целиком, этот пассаж приглашает нас к чтению. Будь это роман, в первом абзаце уже содержалась бы завязка сюжета: нам хочется, даже необходимо знать, действительно ли автор дневника искренен, станет ли он в результате лучше, откажется ли от первоначальных убеждений и сохранит ли доброе расположение духа. Более того, первая запись в дневнике Делакруа появляется в особенный для него день, и эта дата (годовщина смерти его матери) заставляет его — а заодно позволяет и нам — обратить взгляд как в прошлое, так и в будущее: только что государство купило его первую значительную живописную работу, «Ладью Данте», и она вывешена в Люксембургском дворце. Далее, совсем недавно его сердцем завладела одна юная особа — по имени, конечно же, Лизетта, — в которой «есть крупица того, что так хорошо чувствовал Рафаэль. У ее рук — чистота бронзы; их форма нежна и в то же время крепка». Он поцеловал ее в первый раз в темном уголке дома, когда они возвратились домой из деревни. Казалось бы, после этого «Дневник» просто обязан стать историей любви и честолюбия в стендалевском духе, тем более что происхождение героя-художника окутано романической тайной. (Еще при жизни Делакруа ходили слухи, что он — незаконный сын Талейрана.)
Теодор Жерико. Плот «Медузы». Фрагмент с изображением распростертой фигуры, для которой позировал Делакруа. 1818–1819. Лувр, Париж. Фото Эриха Лессинга / akg-images.
Но ожиданиям сбыться не суждено: ни Лизеттиным (молодой поклонник уже размышляет о том, как станет вспоминать ее впоследствии — «прелестным цветком на моей дороге и в моей памяти»), ни читательским. «Дневник» — один из величайших документов истории искусства XIX века, но он вовсе не таков, каким может показаться вам или тем, кто полистал различные сокращенные издания. Во-первых, в нем есть огромный пробел в самом начале — с 1824 года по 1847-й, — так что автор «Дневника» как бы мгновенно стареет — с двадцати с чем-то до почти пятидесяти. Далее, ожидаемая фабула в духе Стендаля внезапно отсутствует: жизнь художника-романтика оказывается не слишком-то романтичной. Несмотря на все восхищение Байроном, Делакруа были чужды страсти и грехи английского поэта. За исключением поездки в Марокко в 1832 году, он и Парижа почти не покидал; не бывал он даже в Италии, куда столь многие из его коллег-художников отправлялись, чтобы воочию увидеть знакомые лишь по копиям оригиналы. Амурные приключения у него, конечно, случались, но не было великой любви, которую препарировали бы исследователи и которой восхищались бы поклонники. Он считал, что любовь отнимает слишком много времени, и, хотя недолгое время тешил себя мечтой о спутнице жизни, которая была бы ему во всем равна или даже превосходила бы его, вскоре смирился с тем, что «женщины — всего лишь женщины, и все они по сути одинаковы». Художнику было хорошо известно, и даже в чем-то желанно, «то неизбежное одиночество, на которое обречены наши сердца», но Делакруа сознавал его преимущества для творческого человека: «то, что переживаешь наедине с самим собой, остается крепким и непорочным». Поэтому к внешнему миру он относился с изысканно-холодной вежливостью. Всего через год с момента появления первой записи Делакруа назовет привычку регулярно вести дневник «средством успокоить волнения, мучающие меня в течение долгого времени». Дневник, таким образом, — проявление самодисциплины, а дисциплина — кратчайший путь к величию; перед лицом этой всепоглощающей страсти бессильны все Лизетты в мире. «Не пренебрегай ничем, что может привести тебя к величию», — советовал Стендаль, а сам Делакруа в своем дневнике повторял вслед за Вольтером: лень — признак посредственности.
Получается, что, хотя содержание этих «дневников романтика» в чем-то соответствует нашим ожиданиям, вообще-то, они служили художнику и в других качествах: это и рабочий журнал, и блокнот для путевых заметок, и черновик «Словаря изящных искусств», который он хотел составить, и записная книжка, и архив корреспонденции, и сборник цитат, и адресная книга, и многое другое; в нем попадаются расписания поездов и омнибусов, вырезки из газет, квитанции. В своей последней воле Делакруа даже не упоминал эти écrits intimes
[6]. В 1853 году он разрешил своему другу Теофилю Сильвестру просмотреть рукописи и опубликовать несколько фрагментов; однако мы знаем, что он не желал публиковать «Дневник» целиком, пока он жив (или пока живы те, о ком он нелицеприятно отзывается на его страницах). Более того, Жанни ле Гийю, многие годы помогавшая художнику по хозяйству, говорила, что за несколько дней до смерти Делакруа хотел сжечь дневник, однако она спасла рукопись из огня. В своем предисловии к новому французскому изданию «Дневника» (первому с 1932 года) Мишель Аннуш пишет, что намерения Делакруа относительно записок остаются «абсолютно неизвестными». Однако неясны даже границы самого «произведения». Предыдущие издатели отдавали приоритет одним дневниковым тетрадям перед другими, чтобы в итоге вышло нечто похожее на привычный нам дневник; но у нас, в общем, нет оснований думать, что самому Делакруа фрагменты, составляющие основной текст наших изданий, были важнее, чем те, которым нашлось место лишь в приложениях. Аннуш называет дневник Делакруа «документом невероятно сложным, неоднородным, хаотичным и запутанным». Художник признавал, что делал записи «на бегу», на любом подвернувшемся клочке бумаги, в любом блокноте; поэтому восстановить сюжет повествования или даже просто хронологию не всегда возможно. Он возвращается к тексту, исправляет его, дополняет; иногда одному дню соответствует несколько записей. Местами текст дневника больше напоминает рабочий черновик чего-то вроде «Опытов» Монтеня или «Философского словаря» Вольтера, которыми Делакруа восхищался. Уолтер Пач, хотя и посвятил «великому художнику», по собственным словам, тридцать пять лет жизни, во время работы над первым английским изданием без тени смущения или сожаления выбрасывал из оригинала «целые страницы чепухи»: