Моя ошибка, которую Меркулов деликатно назвал опечаткой, была очень неприятна. Я ему отвечал:
«С большим интересом, как всегда, прочитал ваше письмо! Спасибо за добрые слова о книжке. Ее почти уполовинили при издании. У меня осталась целая часть о Ламарке, Кювье, Бюффоне, Э. Жоффруа Сент-Илере, написанная лучше, чем все остальное
[375]. Кроме того округлили все острые углы, не дали сказать о судьбе Вавилова и Черверикова, изгнали упоминания о Лысенко, заставили сделать газетное предисловие и т. д. Я нервничал, и вот результат, несколько досадных опечаток и описок, которые, конечно, не проскочили бы, если бы моя доминанта (о редакторе не говорю) была направлена на это, а не на то, как бы сохранить хоть два слова о том, что жизнь Четверикова не была безоблачной!!
[376] Самое досадное, что я «перевел» Вернадского и его учителей [из Петербурга] в Москву»
[377].
Василий Лаврентьевич искренне радовался моим удачам, огорчался трудностям и неудачам, давал советы.
В людях он выше всего ценил порядочность, презирал тех, кто ради карьеры лакействовал, подличал, терял человеческое достоинство. Карьеристов и приспособленцев он не терпел, каких бы высот они ни достигали. Сам он на компромиссы с совестью не шел – в той мере, в какой это вообще было возможно. Обронил в одном из писем:
«Некоторые лица убеждали меня, что если я возьмусь за сочинение панегирика в честь К. М. Быкова, можно ожидать многие блага и твердое положение. Но он не был героем в моих глазах, это – дитятко эпохи, и я уклонился от такого поручения. Вот покойный В. В. Парин был несравненно более симпатичным человеком, хотя и не создал такой большой школы, как Быков»
[378].
Когда я сообщил ему, что издательство «Знание», стараниями вдовы В. В. Парина Нины Дмитриевны, заключило со мной договор на небольшую книжку о нем, Василий Лаврентьевич искренне обрадовался – за меня и за Парина.
Парин стоял у истоков космической биологии, отправлял в космос сначала собачек, потом Гагарина, Титова, Терешкову и других первых космонавтов. Значительная часть информации об этом оставалась закрытой. К тому же в жизни Парина был черный период: арест за мнимую выдачу американцам секрета лечения рака, обвинение в шпионаже, приговор к 25-летнему заключению, семь лет в знаменитой Владимирской тюрьме. Рассказать об этом в подцензурном издании было невозможно, это меня угнетало. Василий Лаврентьевич всячески подбадривал и поощрял:
«О В. В. Ларине необходимо писать. <…> Подводных камней и рифов здесь много, но благородная личность В. В. Парина – наивного, доброжелательного и честного – не потускнеет, если Вы вспомните, что «фигура умолчания» предполагается, но не акцентируется в книгах соцреализма, и будете бережно эту фигуру расставлять»
[379].
И в другом письме:
«Работа над рукописью о Ларине очень важна – он достоин вдумчивого и трепетного анализа, тут все переплетается, и мечты Дедала и Икара и Леонардо да Винчи, и задачи определить границы адаптации человека к полету!!!»
[380] И дальше: «У Парина были: скромность, почти детская доверчивость, преданность науке и малая степень той гибкости позвоночника и души, которая так нужна проходимцам для карьеры»
[381]. В подтверждение «малой гибкости позвоночника», Меркулов сообщил эпизод, откуда-то ему известный и, увы, тоже несъедобный для цензуры. В августе 1968 года Парии возглавлял делегацию советских ученых на международном конгрессе физиологов в США. И вдруг пришло сообщение о вторжении советских войск в Чехословакию. Экспансивный Джон Экклс, всемирно известный австралиец, лауреат Нобелевской премии, потребовал изгнать с Конгресса делегацию страны-оккупанта. Приставленная к делегации надсмотрщица из посольства велела всем «в знак протеста» покинуть Конгресс. «Но Парин заставил всех остаться, и бабу осадил»
[382].
4.
Неиссякаемое жизнелюбие В. Л. Меркулова особенно разительно на фоне бытовой неустроенности и тяжелых болезней – своих и жены: с ними он, стиснув зубы, вынужден был бороться на протяжении всех восьми лет нашего общения.
Первое из сохранившихся у меня писем, от 12 сентября 1973 года, было написано в больнице. Но о болезни в письме ничего нет. Основная тема – моя книга о Мечникове, только что им прочитанная. Он меньше всего старался мне польстить, о достоинствах книги не распространялся, лишь мельком назвал ее интересной. Затем указал на ряд неточностей в датировках (в ответном письме я их оспорил). Сообщил подробности о некоторых второстепенных персонажах книги: об академике Ф. В. Овсянникове, профессоре Н. П. Вагнере, профессоре К. Ф. Кесслере. Высказал интересные соображения о И. М. Сеченове. Вспомнил о своем докладе 1967 года, посвященном так называемому чумному форту в Кронштадте и роли Д. К. Заболотного в борьбе с чумой в Индии, Персии и Китае.
И только в дописанном на второй день добавлении обронил несколько слов о своем незавидном положении, впрочем, не столько о себе, сколько о жене:
«Очень досадно, что моя пенсионная жизнь и хвори страшно потрясли мою хрупкую душой Альбину – она иногда впадает в жуткую депрессию; болезни ее и ранее деморализовали, хроническая гемол[итическая] анемия превратила в инвалида, она не работает как врач 16 лет, но пенсия ей не положена, т. к. не хватает стажа. После радикальных операций у нее никогда не будет детей – и вот многое у нее наслоилось на «комплекс неполноценности». Моя глаукома и пророчество хирурга (после моей операции), сказавшего ей «муж ваш верно будет слепым»?! – ее потрясли. Конечно, я достаточно закалился, [проведя] почти декаду в пределах, и 9 лет маялся по стране. Но ее мне жалко! Придется стиснуть зубы и упорно пробивать лбом стены!»
[383]