Произошла третья ошибка. Дьявольская выдумка показалась приемлемой.
Этот же дьявол нашел того, кто бы мог сделать точные копии. Кто сохранил бы мой характер письма и избежал чего бы то ни было излишнего…
Помнишь ты… того молодого художника, который несколько раз был моим помощником. Вещи ему очень нравились, и он охотно согласился скопировать их. Кроме того, издатель заплатил ему щедро, а это давало ему возможность выполнить давнюю мечту. Побывать в Мексике для розысков остатков Атлантиды. В этих мечтах об Атлантиде я же был виноват. Неужели я буду препятствовать их осуществлению? Пусть едет. Пусть ищет Атлантиду. А я опять молчаливо согласился. Промолчал там, где должен был запретить.
Милый… очень прилежно работал над копиями. Сделал их точно и быстро. Работал углубленно и, видимо, с подъемом. Копии я утвердил. Копии были перенесены в печатню. Мой сотрудник спешно уехал в Мексику. Искал ли он Атлантиду? Нашел ли? Вернулся ли теперь? Ведь о нем более ничего не знаю. И тебя, мой друг, тоже не было тогда. Мне кажется, если бы ты был тогда со мною, что-то сложилось бы иначе. И я не имел бы повода писать тебе теперь отсюда письмо. Значит, опять произошло так, как нужно.
Все это время были мы в какой-то тревоге. Где-то что-то непоправимое совершалось, но мы не знали, а только чуяли это. Ждали известия. Ждали звонков. Смотрели на часы. А что ждали, и не знали. И настолько встревожились, настолько напряглись нервы, что, когда издатель, бледный, ворвался с криком: «Печатня сгорела! Картины погибли!» – мы даже не удивились. Вот оно обрушилось то, что уже висело над нами, Мы еще не знали размеров разрушения, но ощутили водоворот. Стало холодно. Что-то подкралось. Что нужно было сделать, мы не знали. Повторяли: «вот оно».
То, молчаливое, вошло. И замкнулся извилистый круг, Одна ошибка родила другую.
Все разгласилось. Хуже всего, что издатель очень крупно застраховал картины, не указав, что это копии. Это было бы ему невыгодно. И он умолил, оказывается, еще раньше моего уехавшего сотрудника о молчании. Страховое общество прислало мне премию за картины. Крупную премию. Оказывается, издатель всюду утвердил слух о том, что ему удалось достать мои подлинные вещи.
Выходило, что я точно сделался соучастником его. Промолчав вначале, я не знал, что сказать потом. Когда мне прислали страховую премию, я не мог оставить ее у себя. Не принять ее я тоже не мог (ты чувствуешь и мольбы и угрозы издателя). На всю сумму я накупил картин и отдал их музею.
Помнишь, как объяснили тогда мой поступок? Кто-то сказал, что я хотел подкупить общественное мнение. Для чего подкупить? Глупо. Уже цепь волочилась за мною.
Интерьер одной из комнат дома Рерихов в Кулу.
А пламя уже разгоралось. Чужое несчастие всегда приятно людям. Я оказался в глазах их несчастным. Сердца людей всегда открыты вниз. Если они вообще открыты.
Кроме того, картины уже не существовали. Никого они более не задевали. Никому не причиняли тайных неприятностей.
Сердца всех раскрылись. Трудно представить себе изощренность всех сожалений. Ты издалека все-таки слышал об моих происшествиях. Да и трудно было не слышать.
Пожар скромной печатни заблестел на весь мир. Не преувеличиваю.
Какие образцовые письма я получил. Теперь у меня лучшие образцы соболезнования. Все слова стали еще более яркими, нежели при осмотре картин.
Различные общества почтили меня прочувствованными адресами. Иностранные академии избрали меня почетным членом. Географическое общество назвало моим именем вновь открытую гору на севере.
Подумай только, какой повод для писаний. Пропал труд двадцати лет. Мечта жизни, наконец воплощенная, истреблена беспощадной стихией. Истреблена накануне обнародования. И целый ряд благородных свидетелей выступил. И показания их становились все ярче. Право, я сам готов был поверить всему случившемуся, если бы за драпировкой не стояли оригиналы.
Я был подавлен. Молчал. На молчанье мое не обижались. Приписали его горю.
Наоборот, молчанье мое только усиливало потоки сочувствия.
Какие красивые статьи появились в печати! Сколько красивых слов!
А картины стояли укрытые у нас. И с каждым днем необходимость окутывала их больше и непроницаемее.
Издатель извивался змеей. Каждый приход его вызывал во мне ужас. А он все приходил. Сторожил. Берег посеянную им ниву.
Почему тебя не было со мною? С тобою мы решили бы что-нибудь.
Мой сотрудник… не давал о себе вестей. И сейчас я еще не знаю, вернулся ли он? или погиб среди поисков светлой сказки? Одно безумие порождает другое. Я пробовал рассказать друзьям о том, что подлинные картины целы. Они качали головами и советовали мне развлечься и начать новую работу.
А за спиной издатель делал им знаки и шептал, что именно оригиналы у него сгорели. Когда же наконец я призвал его и грозно убеждал открыть истину, он умолял пощадить его, ибо у него уже не было путей отступления. Он делался даже преступником. Загнанный в угол, он показал зубы и намекнул о моем невольном попустительстве.
А тебя все не было. А пламя разгоралось. Я продолжал безумие начала. Я решил показать еще раз подлинные картины. Опять картины стояли на прежних местах. Было то же самое освещение. На полу лежали те же ковры. И казалось, сам воздух мастерской был тот же.
И люди были те же. За исключением трех, четырех случайных, все сошлись.
Так же ходили по кругу. Так же шептались. Но глядели смущенно. Они не поверили. Долго молчали потом. Искали часы. Вспоминали о назначенных часах.
Куда-то спешили. И ласково, ласково жали руку. Они не поверили. Смотрели – слепые. Слушали – глухие. Неужели мы видим только то, что хотим увидать?
Скрылся издатель. Все разошлись. Молчание.
Мы знаем и слышим, что сознание правоты всегда дает мощь и силу перенести все, решительно все.
Это так и есть. Но ведь для этой мощи нужен покой, тишина. Нужна пустыня тишайшая. Нужен храм пустынный со всем великолепием облачного зодчества.
А когда такой храм далеко? Когда пламя то пылает? Вот тогда оно блестит. Оно затемняет. И когда я через несколько дней понял, что мне не поверили, что картины найдены плохими повторениями – тогда алое пламя возникло.
О том, что не поверили, начал я узнавать стороной. Постепенно. Как-то глухо и мягко. Но в мягкости этой была беспощадность. Люди знали бесповоротно, что за время молчания я спешно повторил мои картины. Люди видели ясно, что повторения были несравненно хуже, слабее оригиналов.
Да и немудрено. В спешке. В огорчении. Можно ли сделать так же хорошо, если первое достижение было так общепризнанно блестяще?
Да и не стал ли мастер слабеть? Всегда приятно первому найти момент ослабления.