– О пушке я ничего не знал, – ответил Лепаж. – Никакие деньги не заставили бы меня согласиться на такую работу.
– А как звали тех людей? – спросила Лакост.
– Так ведь тридцать лет уже прошло, – ответил Лепаж. – Не помню я.
Лакост посмотрела на Гамаша. Фотография лежала изображением вниз на столе перед ним. Он подтолкнул ее Лакост, а она передала Алу Лепажу.
– Никого не узнаете?
Лепаж вгляделся в снимок, хотя у Гамаша возникло впечатление, что он лишь выгадывает время, придумывая, что ответить. Сколько признать.
– Вот один. – Он показал на Джеральда Булла. – А вот другой. Он приходил заплатить и забрать работу.
Он ткнул пальцем в Джона Флеминга.
Гамаш слушал не только его слова, но и интонацию. Лепаж как будто скользил по поверхности чувств, говорил о фактической стороне дела, вовсе не затрагивая эмоций. И все же его рисунок, изображающий Вавилонскую блудницу, кричал о боли и отчаянии. Там были не просто линии на бумаге или лафете. Каждая из них происходила из одного страшного места, и Арман знал из какого.
– Вы не спрашивали, зачем кому-то могла понадобиться Вавилонская блудница? – спросила Лакост.
Ал Лепаж погрузился в молчание, но они слышали его дыхание, дыхание загнанного человека.
– Если бы вы его увидели, то не стали бы задавать вопросы.
– Что это значит? – спросил Бовуар.
– Он казался человеком, которого привлекали такие изображения.
– Как и вас, – заметил Бовуар.
Он развернул свой ноутбук экраном к Лепажу, потом нажал клавишу, и пошли кадры кинохроники с пасущимися на поле овцами на переднем плане.
Бовуар, Лакост и Гамаш не видели картинку, но видели эффект, который она производит. Ивлин Лепаж прижала руку ко рту. Ал Лепаж закрыл на мгновение глаза, потом заставил себя открыть их. Из его горла вырвались звуки, такие тихие, что их мог бы издавать ребенок.
Жан Ги приглушил звук, и Лепажи видели только изображение, эффект которого усиливался тишиной.
Созданные рукой Лепажа ягнята в рамочках стояли задниками к полицейским, и Гамаш читал надписи на каждом. Лоран, два года, Лоран, три года и так далее. Но его внимание привлек первый снимок.
«Мой сын», – гласила надпись. Только это. И сердечко. Мой сын.
Сын мой. Сонгми
[64].
Неужели этот человек снова пошел на убийство? На сей раз собственного сына. И Антуанетты Леметр. Чтобы сохранить свою тайну. И дьявольское преступление.
– Ал, – сказала Иви, когда документальные кадры закончились, – почему они показывают нам это?
– Она не знает? – спросил Бовуар.
Ал отрицательно покачал головой, посмотрел на жену. Взял ее руку, взглянул на ладонь. Такую знакомую. Такую неожиданную. Найти ее на закате жизни и полюбить. И жениться.
– Я не уклонист от призыва, Иви, – тихо сказал он. – И зовут меня не Ал Лепаж. Мое имя Фредерик Лоусон. Я служил рядовым в армии. И дезертировал.
Жена перевела взгляд с него на экран, потом снова на мужа.
– Нет, – прошептала она. – Неправда.
Она всмотрелась в его лицо. Потом ее глаза вернулись к груде тел на дороге, к зеленым полям за телами и ягнятами перед ними. Ее рука выскользнула из его.
Никто не шелохнулся, не произнес ни слова. В оперативном штабе наступила полная, абсолютная тишина, словно и их жизни оборвал кто-то. А потом эту тишину сотрясло единственное слово, крик:
– Не-е-е-е-ет!
Этот крик вырвался из горла Иви, словно вой сирены, и она принялась колотить мужа в грудь, уже не произнося слов. Слышались одни лишь рыдания.
Лакост поднялась, но снова села.
Лепаж ничего не сделал, чтобы защитить себя, он только закрыл глаза. Он даже придвинулся к жене, чтобы ей было удобнее бить его. На глазах полицейских навсегда и полностью рушилась жизнь Ивлин Лепаж. Арман прищурился, не желая смотреть на то, что не предназначалось для чужих глаз, – сугубо личное, происходящее только между двумя людьми, такое мучительное. Но в то же время он должен был видеть.
Он смотрел и думал, не бегал ли маленький Фредерик Лоусон по лесу так же, как Лоран. С палкой-ружьем. Изображал из себя солдата. Сражался с врагом. Приносил себя в жертву, совершал героические подвиги.
Одно Гамаш знал наверняка. Маленький Фредерик Лоусон использовал свою палку-ружье не для того, чтобы целиться и убивать жителей деревни – стариков, женщин и детей. Так почему же получилось иначе? Как девятилетний мальчик, изображающий героя, превратился в двадцатилетнего солдата-убийцу?
Ивлин, обессилев, перестала молотить кулаками по груди мужа.
– Ты это сделал? – прошептала она.
– Да.
Он попытался снова поймать ее руку, но она оттолкнула его.
– Уходи. Обратно, – велела она.
– Теперь я совершенно другой человек, – взмолился Ал. – Шла война, я был молод. Комвзвода сказал, что это вьетконговцы.
– Дети? – спросила она еле слышно.
– У меня не оставалось выбора. Шла операция. Я видел перед собой врага.
Голос его смолк, а с ним и литания, литургия, история, которую он рассказывал себе каждый день, пока сам не начал в нее верить. Пока не случилось чудо и не произошла подмена понятий. Пока Фредерик Лоусон не превратился в Ала Лепажа. Сочинителя песен. Рассказчика. Борца за химически чистую еду и стареющего хиппи. Уклониста от призыва.
Пока ложь не стала правдой.
Но призраки не знали ни границ, ни срока давности.
В конечном счете Фредерик Лоусон не ушел от возмездия. Он не получил второго шанса. Возможности родиться заново. Однажды его прошлое всплыло и постучалось к нему в дверь. И попросило сделать рисунок. Заглянув в те мертвые глаза, Фредерик Лоусон понял, что милая деревенька предоставила ему убежище, но не прощение.
– Там была девочка…
Ал Лепаж замолчал, и Гамаш подумал, что он не в силах продолжать. Гамаш надеялся, что он не сможет. Но Лепаж взял себя в руки и подставил плечи под груз воспоминаний.
– Ей вряд ли было больше десяти. Она встала передо мной на колени, вытянула руки. Она ничего не говорила. Ни слова, ни звука. Не умоляла, не плакала. И страха в ней я не заметил. Никакого. Только жалость видел я в ее глазах.
Жалость, подумал Гамаш. Именно такое выражение придал Ал Лепаж лицу Вавилонской блудницы. Эмоция, которую он не мог назвать. То было не презрение, не гордыня, не насмешка. Жалость. К наступающему аду.
Вот в чем заключалась суть рисунка. Его соль.