Он декларировал это открыто и прямо:
► «Да здравствует социализм!» — под этим лозунгом строит новую жизнь политик.
«Да здравствует социализм!» — этим возвышенный, идет под дула красноармеец.
«Днесь небывалой сбывается былью социалистов великая ересь», — говорит поэт.
Если бы дело было в идее, в чувстве — всех троих пришлось бы назвать поэтами. Идея одна. Чувство одно.
Разница только в способе выражения.
(В. Маяковский. «Эту книгу должен прочесть каждый»)
Смертоносный заряд, который несла в себе эта концепция искусству, с самого начала был виден невооруженным глазом.
На семинарском занятии в МГУ студент задал В. Ф. Переверзеву вопрос:
— Как вы относитесь к теории социального заказа?
Ответ последовал мгновенный и недвусмысленный:
— Никакой теории социального заказа нет. Есть теория социального приказа.
Формула эта лишь предельно обнажила суть дела. То, что «социальный заказ» — лишь псевдоним «социального приказа», ни для кого не было тайной.
Парадокс состоял в том, что это не было тайной и для самого Маяковского.
Когда Маяковского упрекали, что он пишет то, что ему велят, он отвечал:
— Дело не в том, что мне велят, а в том, что я хочу, чтобы мне велели.
Так говорить, а главное — так думать и так чувствовать его побуждала не партийная дисциплина и, уж конечно, не склонность к столь ненавистному ему приспособленчеству. Но результат был такой же плачевный.
В 1914 году молодой Маяковский написал и напечатал язвительную статью — «Штатская шрапнель. Поэты на фугасах»:
► Пересмотрел все вышедшие последнее время стихи. Вот:
Опять родного нам народа
Мы стали братьями, и вот
Та наша общая свобода,
Как феникс, правит свой полет.
Заря смотрела долгим взглядом,
Ее кровавый луч не гас;
Наш Петербург стал Петроградом
В незабываемый тот час.
Кипи же, страшная стихия,
В войне да выкипит весь яд, —
Когда заговорит Россия,
То громы неба говорят.
Вы думаете это одно стихотворение? Нет. По четыре строчки Брюсова, Бальмонта, Городецкого. Можно такие же строчки, одинаковые, как баранки, выбрать из двадцати поэтов. Где же за трафаретом творец?
Составляя эту «колбасу» из трех четверостиший трех разных поэтов, он полагал, что вся беда этих трафаретных строф, «одинаковых, как баранки», состоит в том, что авторы их пользуются устаревшим, стершимся, как медный пятак, пришедшим в негодность способом выражения.
Надо обновить способ выражения. А еще лучше — найти, выработать другой, новый способ выражения, более соответствующий гулу и ритмам нового века.
И он его выработал:
В ответ
на разгул
белогвардейской злобы
тверже
стой
на посту,
нога!
Смотри напряженно!
Смотри в оба!
Глаз на врага!
Рука на наган!
Открыта
шпане
буржуев казна,
хотят,
чтоб заводчик пас нас.
Со всех сторон,
гулка и грозна,
идет
на Советы
опасность.
Круг сжимается
уже и уже.
Ближе,
ближе
в шпорах нога.
Товарищ,
готовься
во всеоружии
встретить
лезущего врага!
Вы думаете, это одно стихотворение? Нет. Первое четверостишие из стихотворения «Призыв», второе из стихотворения «Посмотрим сами, покажем им» и третье из стихотворения «Сплошная неделя».
Такие же четверостишия, «одинаковые, как баранки», можно выбрать из двадцати, сорока, сотни его стихотворении. Не спасают ни современные ритмы, ни искусно составленные каламбурные рифмы («пас нас» — «опасность»).
О мастерстве, про которое говорил Блок и толстовский художник Михайлов, на свой лад, своими словами говорил каждый крупный художник.
Хемингуэй, например, однажды сказал об этом так:
► Я стремился возможно более полно описывать жизнь такой, как она есть. Подчас это было очень трудно. И я писал коряво; вот эту мою корявость и назвали моим особенным стилем. Все мои ошибки и шероховатости очень легко заметить, но их назвали моим стилем.
Разве не так же и толстовский Михайлов «во всем, что он писал и написал… видел режущие ему глаза недостатки, происходившие от неосторожности, с которою он снимал покровы, и которых он теперь уже не мог исправить».
Еще ближе к толстовскому пониманию самой сущности мастерства художника (писателя, поэта) — знаменитая реплика Родена:
► Я беру кусок мрамора и убираю из него все лишнее.
Мастерство, которое явил нам Маяковский в стихах, подобных тем, из которых я составил свою «колбасу», заставляет вспомнить совсем другую реплику. Реплику чеховского капитана, объяснявшего даме, как делаются пушки:
► Берется дыра и со всех сторон обливается чугуном.
Главная беда, случившаяся с Маяковским из-за того, что высокое назначение пророка он сменил на роль мастера, была в том, что, положившись на «механическую способность писать, совершенно независимую от содержания», он стал писать стихи, вовсе лишенные какого бы то ни было содержания. (Именно это Пастернак и назвал «изощренной бессодержательностью».) Но этот путь, на который он встал, таил в себе еще и другую, гораздо большую опасность. Выполняя какой-нибудь очередной социальный заказ «на голой технике», нельзя было не сделать следующего шага: попытаться, говоря словами Толстого, научиться «писать хорошо то, что было дурно».
7 июля 1928 года в «Комсомольской правде» появилось стихотворение Маяковского «Вредитель»:
Прислушайтесь,
на заводы придите,
в ушах —
навязнет
страшное слово —
«вредитель» —
навязнут
названия шахт.
Пускай
статьи
определяет суд.
Виновного
хотя б
возьмут мишенью тира…
Меня
презрение
и ненависть несут
под крыши
инженеровых квартирок…
Там, в одной из этих «инженеровых квартирок», и обитает пресловутый «вредитель», портрет которого поэт набрасывает далее такими выразительными мазками: