Последние прижизненные асеевские сборники почти сплошь состояли из таких «паровозиков», так что для «вагончиков» уже почти и места не оставалось. Вот лишь некоторые названия тогдашних его стихов: «На страже мира», «Марш семилетнего плана», «Бригады коммунистического труда», «Песнь о комсомоле», «Съезд командиров весеннего сева», «Человечество с нами!», «На выставке „Комсомол в Отечественной войне“», «Одна из множества агиток против несущих нам убыток»…
Особенно, помню, поразил меня тогда стихотворный отклик Асеева на суд над Ласло Райком. Это был один из самых гнусных фальсифицированных судебных процессов, проходивших в странах, как это тогда называлось, «народной демократии». Разворачивались они в точности по образу и подобию московских процессов 30-х годов (над Каменевым, Зиновьевым, Бухариным, Рыковым) — с той только разницей, что теперь уже днем с огнем нельзя было отыскать кого-нибудь, кто поверил бы в откровенную ложь предъявлявшихся подсудимым обвинений.
Впрочем, Николай Николаевич тоже особенно не старался делать вид, что верит в эти обвинения. Источаемый им гражданский гнев был холоден, как поцелуй покойника:
В Венгрии
судит народный суд
Райка Ласло
и сообщников Райка.
Но не одни они
вины несут —
шире простерлась
преступная шайка.
Не одной это
Венгрии дело:
речь обвинителя
ярким лучом
очень многих господ
задела,
делающих вид,
что они — ни при чем.
Те, что в Англии
и в Америке,
из даллесочерчиллевой
семьи,
раздуватели
военной истерики, —
отводят взор
от подсудимых скамьи.
Приспешник их
Тито —
лишен аппетита
и, читая
судебный отчет,
зубами
в остервененье скрипит он,
с губ его
злобы пена течет…
Ну, и долго еще в том же духе и на том же поэтическом уровне.
Казалось бы — куда уж хуже! Но и это еще — полбеды. Зощенко говорил, что так называемые хорошие люди хороши только в хорошие времена. В плохие времена они — плохи, а в ужасные времена — ужасны.
Времена, в которые выпало жить поколению наших отцов, были ужасны, и от старого — дворянского, интеллигентского — кодекса чести им пришлось отказаться. Но человек не может жить, не опираясь на — хоть какие-то — моральные устои. И на смену старым устоям пришли другие, новые.
— Можно ходить в бардак, — любил повторять Семен Израилевич Липкин. — И можно ходить в синагогу. Но нельзя путать бардак с синагогой.
Степень морального падения Николая Николаевича Асеева определялась не тем, что он разрешал себе время от времени — и даже чаще, чем это диктовалось необходимостью, — ходить в «бардак», а тем, что он перестал видеть разницу между «бардаком» и «синагогой».
Вот, например, был у меня с ним однажды такой разговор.
Я сочинял тогда большую статью, как сказал бы Боря Слуцкий, «против редакторов», и один из самых ярких, как мне казалось, примеров редакторского произвола (лучше сказать — редакторского идиотизма) нашел у Асеева.
Было у него старое и тогда очень нравившееся мне стихотворение — «В те дни, как мы были молоды»:
В те дни
Мы все были молоды.
Шагая,
Швырялись дверьми,
И шли поезда
Из Вологды,
И мглились штыки
в Перьми.
Мы знали —
Будет по-нашему,
Взорвет тоской
эшелон…
Не только в песне
вынашивать,
Что в каждом сердце
жило.
И так
и сбылось и служилось,
что пелось сердцу в ночах:
подернуло
сизой стужею
семейств
бурдючных очаг.
Мы пели:
Так отольются им
тугие слезы
веков!
Да здравствует
Революция,
сломившая
власть стариков!
Но время,
незнамо, неведомо,
подкралось
и к нашим дням.
И стала ходить
с подседами
вокруг и моя родня.
И стала
морщеной кожею
свисать
по брыльям недель.
И стало — очень
похожее
На прежнюю
канитель…
Это стихотворение полюбилось мне тем же, чем когда-то — еще в юности — восхищало меня асеевское «Лирическое отступление» и «Про это» Маяковского: отвращением к тому, что все вокруг стало «похожее на прежнюю канитель» — то есть на то, что было до революции. Революцию я тогда любил, и строчки: «Да здравствует Революция, сломившая власть стариков!», повторявшиеся в стихотворении постоянным рефреном, заражали меня своей яростной энергией.
К понятиям «молодость» и «старость» у Асеева издавна было свое, особое отношение.
В одном из самых ранних своих стихотворений он говорил об океане: «Он всему молодому сверстник» и звал его себе в союзники:
Ополчись же на злую сушу,
На огни и хрип кабаков.
Океан! Загляни к нам в душу,
Смой с ней сажу и жир веков…
В молодости он восклицал:
Я никогда не встречу сорок!
А позже, ближе к сорока, написал:
Предо мной — половина реки,
На меня еще лгут старики…
И еще позже, в «Синих гусарах»:
Позорней и гибельней
в рабстве таком
голову выбелив,
стать стариком…
«Стать стариком» для Асеева — это значило смириться, приспособиться к унылому благополучному существованию. Быть молодым — это не беречь себя, не соглашаться ни на какие компромиссы, не позволять спокойствию и равнодушию охладить жар сердца, влюбленного в свободу. Иначе говоря, это значит — быть революционером. Молодость и революция в асеевских стихах — почти всегда синонимы:
Так значит —
вся молодость басней
была,
и помочь не придут,
и день революции сгаснет
в неясном рассветном бреду?
Вот какой сокровенный смысл нес в себе в том асеевском стихотворении этот его постоянно повторяющийся рефрен:
Да здравствует Революция,
сломившая
власть стариков!
Это был — нерв стихотворения, эмоциональная кульминация его. В этих строчках выразилось не официальное, не общепринятое, а свое, личное отношение его к революции. Поэтому именно они и делали революционный пафос этого стихотворения не казенным, а живым и искренним.