А вот — другой:
►…в начале тридцатых годов, когда происходил массовый переход старой интеллигенции на позиции Коммунистической партии, называвшийся в то время «перестройкой», мой друг Валентин Стенич, говоря со мной о Гумилеве, как-то сказал:
— Если бы он теперь был жив, он перестроился бы одним из первых и сейчас был бы видным деятелем ЛОКАФа.
Трудно сказать, верно ли это суждение. Мне оно кажется верным.
(Николай Чуковский. «О том, что видел». М., 2005, стр. 53)
Прогнозы получаются как будто разные. Можно даже сказать — противоположные. У Корнилова судьба Гумилева в 30-е годы оказалась бы неизбежно трагической. Если же верить прогнозу Валентина Стенича (и присоединившегося к нему Николая Чуковского), она оказалась бы не только благополучной, но и вполне успешной: Николай Степанович сделал бы весьма солидную советскую — не только литературную, но и общественную и даже политическую карьеру: стал бы видным деятелем ЛОКАФа.
Но чтобы понять, какая реальность стоит за этим оптимистическим прогнозом, надо выяснить, что представлял собой этот самый ЛОКАФ, видным деятелем которого мог бы стать Гумилев.
► ЛОКАФ — сокращенное название Литературного объединения Красной Армии и флота, созданного в июле 1930 г. Организация Л. явилась фактором коренного поворота советской литературы к вопросам обороны…
Сильное отставание литературы от задач укрепления обороны Союза заставило всерьез поставить вопрос о мобилизации художественного слова на службу обороны советской страны. Этому в значительной мере способствовало созревание кадров писателей в рядах самой Красной Армии и флота. Огромная политическая и культурная работа, проводимая в Красной Армии и флоте, растущее военкоровское движение, повышение культурных навыков и знаний в среде красноармейцев, краснофлотцев и начсостава выдвинули ряд талантливых художников слова. В Красной Армии и флоте организовывались литкружки, издавались свои сборники, журналы, открывались литстраницы в газетах. Все это требовало координации и руководства.
В середине июня 1930 г. и образовалась инициативная группа, поставившая вопрос о создании литературного объединения, которое ликвидировало бы прорыв на участке обороны Советского Союза. В группу вошли пролетарские писатели: Демьян Бедный, Янка Купала, Ю. Либединский, А. Безыменский, В. Саянов, М. Чумандрин, Г. Горбачев, И. Молчанов, А. Сурков, В. Ставский, Н. Асеев, А. Малышкин и другие…
ЛОКАФ поставил своей целью: 1) мобилизовать советских писателей на дело укрепления обороноспособности СССР, привлечь их к разработке военной тематики; 2) воспитывать молодые писательские кадры из среды красноармейцев, краснофлотцев и начсостава, организовывать литкружки в частях Красной Армии и на кораблях и в экипажах флота; 3) стремиться к созданию художественных произведений о войне и Красной Армии и флоте, правильно, на основе марксистско-ленинского учения о войне трактующих классовую и интернациональную сущность вооруженных сил рабочего класса, роль коммунистической партии в руководстве этими силами, военную политику и практику рабочего класса, произведений, жестоко разоблачающих сущность шовинистических и пацифистских течений и тенденций как в советской, так и в западноевропейской литературе, произведений, воспитывающих в трудящихся СССР и всего мира пламенную ненависть к капиталистам и их лакеям и готовность к уничтожению этого классового врага…
(Литературная энциклопедия, том шестой. М., 1932, стр. 552–554)
Вряд ли надо доказывать, что перспектива стать видным деятелем такого литературного объединения для Гумилева означала бы полную его творческую гибель.
Получается, что первый прогноз по самой сути своей ничем не отличается от второго. И «по Корнилову», и «по Стеничу» выходит, что Гумилев, доживи он до 30-х, неизбежно изменил бы себе, сдался, сломался. Как это случилось с тем же Асеевым, место рядом с которым в ЛОКАФе прочил ему Валентин Стенич.
Конечно, это случилось бы с ним не в один день, не сразу.
Так ведь и с Асеевым это тоже произошло не вдруг. Какое-то время и он еще сопротивлялся, пытался сохранить верность себе, остаться поэтом.
Однажды был у меня с Николаем Николаевичем разговор как раз на эту тему. Речь зашла о Николае Тихонове. Я выразил изумление по поводу того, что этот поэт, начинавший так талантливо и ярко, начисто утратил не только какие-либо признаки поэтического дара, но даже и остатки простого умения более или менее грамотно укладывать слова в стихотворные строки.
Причина этой катастрофы была мне более или менее ясна. Но Николай Николаевич пролил на эту загадку дополнительный свет, рассказав мне такую историю.
Сидели как-то они с Тихоновым в ложе во время какого-то торжественного собрания. Возможно даже, это было на Первом писательском съезде. Сидели и разговаривали о чем-то, как казалось Асееву, одинаково важном и интересном для обоих.
— И вот я замечаю, — рассказывал Николай Николаевич, — что он меня не слушает. Покраснел весь, напрягся…
Оказалось, что с трибуны зачитывали список лиц, предлагавшихся в президиум высокого собрания. И Тихонова в этот момент больше всего на свете интересовало: будет или не будет сейчас упомянута и его фамилия. Ясное дело, что тут уж ему было не до Асеева и не до какого-то отвлеченного их разговора о каких-то там высоких материях.
Рассказав эту историю, Николай Николаевич махнул рукой и — заключил:
— Тут я понял: говно!
Так я получил окончательный — и, в сущности, исчерпывающий — ответ на мучивший меня вопрос: как могло случиться, что автор «Орды» и «Браги» превратился в жалкого графомана, утратившего даже элементарные ремесленные навыки профессионального стихотворца.
Сам Николай Николаевич в президиумы особенно не стремился. Во всяком случае, в отличие от Тихонова, никаких высоких должностей — ни в Союзе писателей, ни в высшем руководстве движения сторонников мира — никогда не занимал. Но в распоряжении высокого советского начальства имелись разные способы воздействия на слабую психику интеллигента. «Политику пряника» они умело сочетали с «политикой кнута».
В том же разговоре Николай Николаевич рассказал мне, как орал на него и топал ногами Щербаков, распекая за «политически вредное» стихотворение «Надежда».
Стихотворение было такое:
Насилье родит насилье,
И ложь умножает ложь.
Когда вас берут за горло —
Естественно взяться за нож.
Но нож называть святыней
и, вглядываясь в лезвие,
начать находить отныне
лишь в нем отраженье свое, —
нет, этого я не сумею,
и этого я не смогу:
от ярости онемею,
но яростью не солгу!
У всех увлеченных боем
надежда живет в любом:
мы руки от крови отмоем
и грязь с лица отскребем…
Стихотворение это, — рассказывал Николай Николаевич, — написалось у него в 41-м, под впечатлением жуткой картины, которой он сам был свидетелем. После разгрома немцев под Москвой он с Фадеевым отправился в прифронтовую зону, в места, только что освобожденные от врага. И там, в одной из освобожденных деревень, он увидал местных деревенских ребятишек, которые лихо скатывались с обрыва на обледеневших немецких трупах — как на салазках.