Он смывал брусчатку дождём и ломал провода тяжестью снега, нёс ржавчину, как золото, и беспрестанно любовался ей. Он был весь — зелень волос, рыжие руки, влажный блеск подёрнутых ряской глаз-болотц и прикорнувшие у ног животные. Он назывался городом, в котором больше нет человека. Он пребывал в гармонии. Его ошибочно именовали мёртвым, должно быть, полагая, что без двуногих жителей он нем и бездыханен, хотя он жил, дышал и говорил ничуть не хуже, чем в далёкие времена до разломанной луны.
Солнце нежило его ладонями-лучами. Сырые испарения укромных закоулков клубились, как туманная вата. На крыльце муниципалитета топорщился ельник. Ласточки и галки гнездились под карнизами. Пауки заплетали окна. Ручьи прорывали русла посередине бывших велосипедных дорожек. Лес за кривыми воротами с витой надписью «Зоопарк» шипел и клокотал. Облака плыли поверх деревьев, думая, что под ними непроходимая чаща. Дотлевали мосты, кресла в старом кинотеатре, театральная сцена и пролёты лестничных маршей. В зарослях травы гомонили сверчки. От треснувшей луны прожектором тёк свет. Пахло пыльцой и нектаром.
Он вступил в диффузию с природой, но всё равно остался городом. В нём прятались отсыревшие полотна, нарисованные человеческой рукой, потемневшие статуи, заплесневелые тома. Чертежи и столбцы цифр, зашнурованные папки. Хранящаяся за титановым корпусом громоздких агрегатов информация. Возможно, он ждал кого-то, кому всё это понадобится. Возможно, просто не успел растворить. Возможно, не ждал, а заманивал. Мертвецы в нём тоже были. Возможно, он хотел ещё.
Бесконечная вереница книжных полок, уходящая вершинами к ядру вселенной и произрастающая из него. Каждая книга — история уже отживших. Кто-то, сидящий за столом у окна, пишет ещё одну, незаконченную, — её историю, её собственную, начиная от самой первой картины: склонённые над колыбелью мать и отец, заканчивая последней, почти каждый день одинаковой: потушенная настенная лампа, красные огни под веками, чёрный кладезь всё углубляющейся тьмы. Лица не видно, только спина и затылок — неопределённого цвета одежда, красноватые волосы с проседью, усталый наклон, чирк-чирк-чирканье ручки. Стекло царапает ветка каштана. Стук в дверь: заходит женщина. Четвёртая её не знает. Но женщина очень красива, хоть и немолода, и это повод для зависти, а потом Четвёртая просыпается, унося из сна её обрывочную фразу: «Тебе сделать чай?».
Да-да, сделать, и покрепче.
И она поднимается и бредёт на кухню, чтобы заварить цейлонский. Из этого задверья, а не из того, где вместо острова — большой полуостров. С корицей чай хорош особенно, с щедрым плеском коньяка («Рыжая, у тебя дурная наследственность, что ли, чего тебя вечно тянет к бутылке, пьянь ты маленькая, желторотая, рано тебе ещё так, и нет повода… Ну ладно, молчу, молчу, не хмурься на желающего тебе добра командира. Только мне оставь») — изумителен. А если и то, и то, и ещё ложку меда, и три сигареты, выкуренные одна за другой, и раскрытая балконная дверь, городские запахи через неё, сырость неба, теплота земли, гул неспящих улиц — тогда кажется: в жизни слишком много простой прямоты, чтобы в ней же скрывались такие неясности, как кипа перевёрнутых страниц, прячущих за собой четырнадцать лет, которые делись непонятно куда.
…Смотрел бы в тот миг со стороны наблюдатель, не особенно жалостливый, зато не лишенный цинизма, а также тяги к прекрасному и, возможно, некоторой замутнённости сознания, в застывшей тишине глубокой тёплой ночи автомобильная авария показалась бы ему весьма красивым зрелищем — словно явление природы, скучно названное автокатастрофой. Совершая, как пловец, стремящийся к воде, рывок, та несчастная коробка из стекла и стали прочертила ночь желтовато-огненной дугой. Одна, совсем одна на безлюдном шоссе, вниз по склону крутого откоса, к камням на далеком дне — падучая звезда, метеорит. Время загадывать желание. Но единственный свидетель этого не сделал: он, виновник аварии, вывернувший из тумана на встречную полосу, стоял теперь, скосив громоздкие колёса, в конце извилистого чёрного, выдающего резкое торможение следа, а водительская дверца высокой кабины была плотно заперта изнутри, и водителя в ней не наблюдалось.
Но он, конечно, должен был там быть, ведь изначально угнал тяжёлый рефрижератор с заправки, что в один голос подтвердили полицейским кассир, заправщики и настоящий владелец машины. Последний божился и клялся, что, отойдя заплатить за бензин, забрал с собой ключи и закрыл дверь. Это подтвердили и камеры, но угонщик, скорее всего, просто вскрыл замок типичным приспособлением воровской гильдии: сделанной из проволоки отмычкой, а потом вырвал и замкнул провода. На записи с камер он тоже остался — невысокая фигура в капюшоне. Может, очень худой молодой человек, может, подросток, а может, и женщина. Но его не нашли, как и тел погибших — только обгорелый автомобильный каркас на дне ущелья среди камней. Да ещё сохранилась в смутной детской памяти картина: серый туман, тёмно-серого цвета огромный выруливший из него грузовик, ярко-серый, болезненный и отчаянный визг тормозов, мутно-серое ветровое стекло рефрижератора, за которым — улыбка смерти.
Ей семь, и автомобиль летит в пропасть. Ей за двадцать, и она приходит в себя на больничной койке, а мужчина с русыми волосами, тронутыми серебристой изморозью, спрашивает, как она себя чувствует, и представляется — Ян Орлов, её дядя Ян. Он говорит: она болела. Чем можно болеть четырнадцать лет? Книгу она читает в больничном дворе. Помощник дяди, высокий человек с глазами-иголками, знакомит её с будущим другом. Седоволосому мужчине тоже интересно — вон, как утыкается в заглавие.
«А вы читали?»
«Да».
«Понравилось?»
«За исключением одного — но вы ещё не добрались, это там, в конце, самый финал… Неправильный, но такой жизненный. Мы все поступаем похоже. Меня зовут Капитан. А вас?»
«Я пока не знаю. Но меня можно на „ты“».
— Чего задумалась? Рыжик…
Кто-то треплет её по волосам, возвращая из воспоминаний. Тяжёлая рука в не менее тяжёлой перчатке. Тёплая, дружеская. У них всех в форму вшиты кевларовые пластины, закрывающие самые уязвимые участки тела. Зачем кевлар в перчатках, Четвёртая не знает. Разве что, чтобы удобней и практичней было бить кому-нибудь морду.
— Вспомнила, каким галантным ты был пять лет назад. А теперь только ворчишь и строжишь.
— Старость.
— Надоел. Ты — молодой!
— Внутри — нет.
— Коньяку, старичок? — Курт булькает фляжкой.
— Там спирт, и он для медицинских целей. Положи на место.
— Там коньяк, и его уже мало, а ты — точно брюзга, поэтому я его выпью сам. Старичок-старичище, борода твоя до колен, седая, нерасчёсанная…
— Подсолнухи! — радостный лучиков крик пропарывает воздух.
Младшенькая разрезает заросли, как атомный ледокол, и вдохновлённо кромсает стебли ножом.
— Сплету венок, — отвечает она на общий неозвученный вопрос. Громадный нож с лезвием длиной в предплечье выглядит в полудетских руках вертолетной лопастью.
Четвёртая протягивает руку к поясу и щупает пустые ножны.