Горы пепла, холмики, дюны — сплошь серые хлопья, нагромождённые тут и там, которые пачкают одежду и ботинки. Непрогоревшие корешки книг, углы обугленных обложек, потемневший металл тиснения. Собрано, пригнано в кучи, с чувствующимся подобострастным поклоном поднесено к ногам, как просящие о милости дары. А адресат, равнодушно наклонив безликую голову, взирает с высоты в два человеческих роста — весь скрученный из железных прутьев и листов, соединенных проволокой и прибитых гвоздями, весь ржавый и осыпающийся, но кем-то почитаемый, неизвестный для четырех чужаков, но для кого-то символ и божество. Стальная фигура посреди вестибюля бывшей библиотеки, так непохожая на каменные статуи города. Фигура с мастерски выкованным громадным мечом, указующим на трещину в мраморном полу, которая, змеясь, пропадает под пеплом.
— Вот и ещё один признак того, что в руины кто-то ходит, — тихо произносит Четвёртая. — Мёртвый город, а пользуется спросом. Гм… своеобразным. Что у них тут за жертвенник?
Капитан растирает пепел между пальцами. Железная статуя слепо глядит мимо него лицом без единой черты.
— Тот, кто это сотворил, точно знает толк в своеобразии. Но хватит нам тут бродить. Надо идти за реку. Хотя, после такого… Будьте настороже. Мне заочно не нравятся здешние люди.
***
Человек в сером балахоне не заметил их, пока они не подобрались вплотную.
— Здрасьте, — дружелюбно сказал Курт ему в затылок. — Не подскажете, где здесь переправа?
Последующему воплю позавидовал бы тасманский дьявол. Среди многих достоинств, которые приобретала любая активная группа в процессе хождения между дверьми, было умение передвигаться бесшумно.
Во всяком случае, для людских ушей.
— Ну что ж ты так, — укоряюще сказала Лучик.
— А вот так я.
— Понимаю, что так, но зачем?
— Надо было спросить про бордель. Всё, учту на будущее.
Четвёртая слушала их и думала про буквы. Те, которые были на заиндевевших, заплесневелых, выжженных солнцем обложках, на страницах, которые ломались, как высушенные лепестки, и пахли тиной, тлением, старостью. На табличке из мутного пластика, висящей на облупленной стене бывшего школьного класса. И о том, что с ними, такими разными, так одинаково в конце концов происходило: облеченные в речь, любые языки всех известных и неизвестных задверий становились одним-единственным, простым и понятным.
У этого феномена, в отличие от многих других, никакого говорящего названия не было. Не было и обоснования. Одно лишь постоянное, стабильное понимание с первых же звуков, мгновенная адаптация собственного центра речи и мыслительного, невозможность поймать и осознать ту эфемерную грань, через которую разум делает шаг, чтобы через полсекунды уже быть готовым к общению. Странный ли это контакт с ноосферой каждого задверья, работа ли неизвестного участка мозга — профессор в своё время так и не выяснил. А дядя этим и не занимался. С него, как он говорил, и без того достаточно различных дверных секретов. Поэтому умение разговаривать и понимать всегда воспринималось всеми как данность — и только взгляд на алфавит, на строки рождал понимание огромного и загадочного волшебства.
Поэтому-то, наверное, многие Идущие так любили читать.
Капитан наклонился и бесцеремонно тряхнул осевшего на землю серобалахонного. Вот уж кто в разговоре со всякими ошарашенными аборигенами вообще никогда не отличался особой тактичностью.
— Ты из поселения за рекой?
Человек, только что бессмысленно таращивший глаза в пустоту, пришел в себя и ойкнул — хватка у Капитана была железной. Солнце нещадно палило. Звенела вода. На прогнившую крышу ржавой прямоугольной коробки уселась какая-то птица и издала беззаботную трель. Разбросанные повсюду среди трав и цветов бывшей автомобильной парковки, эти остовы, коробочки, колёса и торчащие тут и там устремленные в небо обглоданные непогодой дворники выглядели работами скульптора-сюрреалиста. Человек с недоумением поморгал, рассматривая Капитана и его спутников.
— Ну?
— Отстаньте, — плаксиво сказал человек. — Армейцы. И никто вас с ярмарки не гнал, сами развернулись и уехали, а хотите поговорить со старейшиной, так это вам через брод и налево, только я скажу ему, конечно, что вы ходили в город, а это наш город, вы же знаете, нечего вам тут ходить, а то и со следующей ярмарки уедете, вот посмотрим…
— Что? — Капитан прищурился.
— Я здесь собираю лютики! — заорал человек. — Лютики и кермек! На брагу!
— Рад за тебя.
— Старейшина любит брагу!
— И за него рад. Но вот что скажи: что здесь случилось? Как называется город? Из-за чего он разрушился? Как вы сами себя называете? Армейцы, это кто: соседи, враги?
Человек смотрел на него, как на психа.
— Издеваетесь, — обиженно заскулил он.
Курт порылся в карманах и протянул человеку конфету.
— Барбариска, — объяснил в ответ на недоверчивый взгляд. — Вкусная.
Тот потряс барбариску за хвостик. Развернул фантик, понюхал, лизнул.
— Если у вас такое растёт, что ж на ярмарку не возите, одно железо и тряпки…
— А с таким бы приняли? Не стали бы делать так, чтобы «сами развернулись и уехали?» — полюбопытствовала Четвёртая.
— Сами на то и сами, что воля ваша, и никто там больше ни при чём… Нет, не стали бы. Сладко. Друг-армеец, дай ещё.
— Сначала ответы, — Капитан присел перед серым балахоном на корточки и выразительно покачал дулом винтовки у острого крючковатого носа. Человек уважительно дотронулся пальцем до жерла.
— Хороший стрел.
Капитан улыбнулся. Человек увидел, как смещаются шрамы, и сразу притих.
У него было вытянутое лицо с клочковатой бородкой, потемневшее от палящего солнца, грубое и обветренное, но без рытвин, оспин и язв. У него были две ноги и две руки, своеобразная наивная манера разговора и привычка замирать, делая паузы, будто бы обдумывая, но он не боялся. Первоначальный возглас был вызван только неожиданностью, и теперь, оправившись, человек общался вполне дружелюбно и спокойно. Чужаки отчего-то вписались в картину его мира и даже сходу приобрели наименование, словно он неоднократно встречал подобных им людей. Худые ноги, загорелые до черноты несмотря на длину балахона, были обуты в обмотки и грубые башмаки. Пальцев на каждой руке было пять. На ногах, наверное, тоже. На поясе висела сума из холста, в которой топорщились перевязанные бечевкой пучки трав и цветов. Глухой воротник балахона промок от пота.
— Жарко тебе, должно быть, ходить в этой хламиде, — сочувственно сказала Лучик.
— В чём-чём?
— Ну, в одежде.
— Я же прислужник, мне велено.
— Прислужник у кого?
— У старейшины.
— Он правда старый?