— Надо же, — неверяще бормочу. — Нет, ну надо же…
Женщина, которую зовут Четвёртая, протягивает руку мне навстречу. Указательный палец легонько, но точно, как будто знает, куда тянется, — а, конечно же, она ведь видит, хоть здесь и темно — нажимает мне на кончик носа. Я изумленно встряхиваюсь. А потом хихикаю — больно уж забавно вышло. И дружески — почти объятие.
— Пастух сказал мне, что ты здесь из-за Очищения. Серый. Ты можешь рассказать мне про то, что случится завтра?
— Могу, — отвечаю я. — А ты меня выпустишь?
И вдруг пугаюсь — прилив дружеской беззаботности откатывается, обнажая каменистые и холодные недоверчивость и тревогу. Если скажет «нет»? Или пообещает, а в итоге — пшик… Я ведь не знаю, что ей и её товарищам вообще нужно в нашей деревне. Я о ней ничего не знаю, кроме того, что она мне недавно так странно приснилась.
Вместо ответа Четвёртая поднимается на ноги.
— Там у тебя замок или засов?
— Засов.
— В доме ещё есть кто-нибудь?
Белая вернулась к себе. Папаша тоже убрёл — в кабак, видимо. Совесть заливать — но нет, это я про него слишком хорошо думаю… Кубышка только спит где-нибудь, но она не в счёт, наверное.
— Кошка. Одна кошка, — честно отвечаю я. — Которая любит спать на пороге. Не наступи на неё, хорошо?
— Жди, — Четвёртая уходит.
Я слышу удаляющиеся шаги и мягкий шелест травы, далекие, глухие разговоры, сонно брешущую собаку где-то на другом конце деревни, скрип деревьев и кустов, которых касается ветер, и совсем не слышу И’ната, а потом скрипит уже входная дверь, порог и половицы. Четвёртая не задерживается, чтобы, как все зрячие в тёмном помещении, запалить лучинку или свечу. Она просто спускается по ступенькам, ступая аккуратно и точно, не касаясь при этом стены — иначе слышалось бы ещё и тихое пошкрябывание. Наконец звонко лязгает засов — даром, что заржавелый. Я отступаю на шаг, чтобы впустить её. В затхлую сырость погреба, к которой я уже придышался, просачивается запах ночи и металла.
— Ну вот. Выходи, граф-затворник. Выходи и рассказывай, что, из-за чего и как. У меня тут, кстати, мюсли, батончик… а, да, ты же не знаешь… ну, всё равно держи, попробуй. Ягоды, хлопья и йогурт, а ещё куча всяческих витаминов — в общем, то, что нужно растущему организму. Будешь?
Когда я болел, Лада всегда приходила меня поддержать.
— Что, развалина? Изошёл весь на сопли? Подвинься-ка, а то разлёгся, как обожравшийся равк. Вот, возьми. Лекарство, ничуть не хуже трав…
Она приносила ягоды, собранные в лукошко: сладкую чернику и клубнику летом, осенью — рябину, морошку и клюкву с болот, зимой — варенье. Клубнику мешала со сметаной, и, хихикая, кормила меня с ложечки, объясняя тем, что я, больной, мол, слишком слаб. Мне нравилась такая дурашливая забота, пусть даже Лада частенько промахивалась ложкой и капала сметанной густотой мне на коленки и воротник. Сметану слизывала Кубышка. Она всегда была дурноватым созданием и ела ещё и клубнику, иногда прямо с грядок.
— Это же совсем не по-кошачьи! — восторженно возмущалась подруга. — Невидаль! Дикость! Серый, твоя кошка — чудовище!
— Но-но! — я сгребал Кубышку на руки.
Кошка мурлыкала и тыкалась мордой в клубнично-сметанную миску. Лада как-то предлагала мне показывать её на ярмарке — народ, всегда охочий до чудес, должен был, по мнению подруги, принять и такое, да только я сомневался, что поедание клубники тем, кто должен ловить мышей, сгодилось бы за чудо.
Чудом скорее было бы, если бы кошка заговорила или хотя бы по-человечески пошла на двух лапах.
Чудовище, не чудовище… В самом деле, с такими клыками-то есть ягоды было как-то странно. Они — острые, гладкие, я словно бы невзначай касался их пальцами, когда Кубышка, лежа на моих коленях, зевала — были предназначены для мяса.
Лада трогала мой лоб, жестом опытного лекаря определяя, есть ли у меня жар. Если он был, то мочила платок в колодезной воде и делала холодную примочку. Вообще-то за мной болеющим ухаживала и Белая — они обе иногда даже ссорились, ревниво деля меня, как кусок пирога. Мне было приятно такое внимание — в дни болезни я всегда остро ощущал себя нужным. А болел я нередко: слабое здоровье, как говорила Белая, передалось в наследство от матери. Но я был вполне готов такое наследство терпеть. Все простуды и боли в горле, прилипчивый кашель, распухший нос, кожа, зудящая, будто сплошь искусанная крапивой, и тяжёлая, как чугунный горшок, голова — подобно многому другому, они сближали меня с мамой, воссоединяли.
Ещё одним лекарством отчего-то считалась каша. Всегда простая, из отрубей и овса, в дни болезни эта пресная болтанка превращалась в настоящее лакомство, чему помогали мёд и ягоды. Я лопал такую кашу с удовольствием, тогда как в нормальном, бодром и здоровом состоянии гораздо чаще на неё кривился. Запивал горячим молоком, обжигая язык, и почти чувствовал в воздухе тёплый изгиб улыбок: одобрение и довольство моих лекарей. Каша тоже была заботой — как и грелка под боком, как и подоткнутое одеяло, как и рассказы из книг, тайком стащенных из хором пророчицы, которые Лада читала мне, пока снаружи бушевала непогода или солнце лилось на снег. Я обожал эти сказочные истории, потому что они были о прежних. И всегда хорошо заканчивались.
Воспоминание о жизни, которую я теперь полноправно и честно могу именовать счастливой — этот прямоугольный, чуть суховатый, но вкусный «батончик», подрагивающий сейчас в моей поднесённой ко рту руке. Он говорит мне обо всех тех минувших днях и о ладонях Лады, что щупали мой лоб и гладили по волосам, и вдруг становится странно солён и мокр. Но я успеваю вытереть щёки, прежде чем Четвёртая о чем-нибудь догадается.
Я рассказываю ей про Ладу и Очищение. Четвёртая слушает, не перебивая.
***
Она помогает мне подняться по лестнице. Ладонь, сжимающая мои пальцы, пожалуй, слишком сильная для женщины, но дружественная и не злая, хоть и торопит.
— И’нат? Так правда — пастух И’нат? Он же меня не выносит!
— Да ну.
— Ты говоришь, как армейцы.
— А я и есть армеец.
— Ты — прежняя. Только не отсюда. Уж я-то знаю, сталкивался…
Замирает, напрягается, после снова тянет меня за руку — вверх.
— Сталкивался с кем? С такими же?
— Да. Сегодня, то есть, вчера вечером… Трое. Двое мужчин и женщина. Имени одного не знаю. Второго, высокого, зовут Ко-респондент. Чудно, правда?
— Не знаю я никаких корреспондентов… вот же… а женщина?
— Молодая. Чем-то на тебя похожа… или не похожа, я теперь запутался. Стилет. Высокий её так назвал.
— Стилет… нет, это не мои. Первый раз слышу.
— Еще высокий сказал: Армада. Сказал, обращаясь к женщине, как будто называл её племя, общину. Ой! Прости, но ты так резко остановилась… Эй? Четвёртая? Ты чего?