Мы молчим. Я думаю о том, что это всегда страшно — когда приходят чужие. Потом думаю, что, когда пришли эти четверо прежних, я не боялся. И уже нахожусь на полпути к мысли о том, что, раз не было страха, то слово «чужие» тут не очень годится, как вдали и сбоку, над полями, что-то неясно грохочет. Я вздрагиваю, Лучик, наверное, тоже.
Неужели собирается гроза? Но ей не пахнет…
— А твой брат? — спрашиваю, потому что нужно что-то спросить, хотя это, конечно, тоже больной вопрос.
— Он погиб. И его друзья тоже. Но в войне мы победили — хотя и не так скоро, как все надеялись.
— Ты тогда стала солдатом?
Она, наверное, улыбается — на меня словно веет теплом.
— Нет, я всегда была просто девчонкой. Носила косу вот так, ниже пояса, почти до колен… Мальчишки любили за нее дёргать.
Я вспоминаю собственное поведение и тоже улыбаюсь.
— Совсем как Лада!
— Ага. Посмотрела на неё и увидела себя. Только я была старше, мне было семнадцать. Кажется, с тех пор сто лет прошло… Ну, ладно, давай руку. Будем ждать наших у пастбища. Надеюсь, они успели всё, что хотели.
Мой дом мы огибаем по дуге вокруг соседского — ну, крапива и крапива, можно перетерпеть. Не думаю, что мне хочется заходить туда, где я сидел в подвале. Этот дом для меня теперь — узилище, а отец — враг. Никакой нежности я к ним не испытываю и не думаю, что там остались какие-то вещи, которые мне дороги или нужны. Кроме маминой шкатулки, но её я уже поручил времени, забрав себе только, как и положено мужчине, — воину (армейцу?) — свое оружие: нож.
Хотя, если Лада захочет, я вернусь и принесу ей зеркальце.
— А потом мы пойдём на восток?
— Да. Навстречу конфедератам. Им уже ничто не грозит, но мы всё равно должны им рассказать, — Лучик поправляет ремень своего стрела. «Ш-шурх»… Сыромятные ремни наших охотников скрипят по-другому. Какую, любопытно, кожу используют прежние? И как они её обрабатывают, в чем вымачивают… а, может, это и не кожа вовсе? — Ох… довольны они точно не будут.
— Они разозлятся. Могут сделать деревенским плохое. У них — стрел, не хуже, чем у тебя…
— Что такое «стрел» по-вашему?
— То, из чего стреляют.
— Надо было догадаться… Разумеется, они с оружием. Но я верю в их гуманность, пусть и то, что случилось в прошлый приход, могло сильно её пошатнуть. Нет, они не станут стрелять первыми. А мы — тем более.
Отец тоже сказал мне о недовольстве конфедератов прошлого раза. Но, как мне показалось, он что-то не договорил.
— Во что ты веришь? — произнесённое Лучиком слово мне полузнакомо. — И что случилось… тогда?
— Верю в человеколюбие. Такая развитая нация не может быть варварской. Умирая ради будущих поколений, они наверняка знают цену человеческой жизни. Они не станут убивать. Они помогут, — Лучик делает паузу, пережидает какие-то мысли, говорит медленней, как если бы подбирая слова. — Да, помогут, хотя тогда случилось… нехорошее.
Я не успеваю переспросить, потому что она быстро добавляет, отсекая всякие вопросы: «Виновников уже наказали. И будет». А потом…
Грохот, рёв, стенание. Неживой, не животной, производимый не теплокровным существом шум. Приложи ухо в дороге, я бы непременно услышал их заранее. Конфедераты? Уже? Но звук, как я запоздало осознаю, доносится не с дороги. Он идёт через поле, наискосок, словно неведомых гостей гонит желание сократить путь.
— Серый, — в изумлении шепчет Лучик, резко останавливаясь. — Что за чёрт?
Но я не знаю. Чужеродный ветер глодает деревья. Горький и едкий, ветер-отрава. Монстр, выбравшийся из канавы, катится на нас с лязганьем и рыком.
— Жить надоело, вы, двое? Уйдите с дороги!
Он пахнет огнём и дымом. И грязью, болотами, перепревшей хвоей, и остро-остро — прежними, но ржавыми и залатанными, неряшливыми. Пахнет руганью и табачной жвачкой. Давить он не собирается, тормозит, и я тяну руку, чтобы ощупать металл.
— Лес. Убери этого смертника от гусениц. Мне, конечно, говорили, что централи все как один с приветом, но слышать — одно, а видеть… Тьфу!
— Да не кипятись ты, это просто пацан. Эй, пацан, что ты там колупаешь? Кусок танка на память?
Они смеются. Армейцы, племя моей матери, которое наполовину и моё. Армейцы, настоящие, невесть как забрёдшие в деревню. Армейцы, ведущие себя слишком по-хозяйски, как будто для них так ездить по не своим дорогам — не впервой, и с весьма уверенными повадками. Значит, их всё-таки сюда позвали, иначе даже с их, соседской стороны, без приглашения вторгаться в деревню — чрезмерная наглость. Но кто и зачем?
— Белянка, — произносит первый. — Беляночка, симпатичная…
Его голос, сальный и склизкий, возвращает мне исчезнувшую тошноту. Боком чувствую как напрягается Лучик, но что это, страх или собранность воина, разобрать не могу. Очень плохо быть таким, как я. Очень плохо…
— Не увлекайся, — второй, Лес, урезонивает товарища. — Видишь, какой у неё стрел.
— Вижу и хотел бы знать, где она его взяла. Ну, полно, красавица, не хмурься. Просто интерес солдата. Тоже от такого бы не отказался.
С утробным ворчанием на дорогу выползают ещё чудовища. Они полыхают жаром, слишком близко и горячо — я отшатываюсь. Лучик касается моего плеча.
— Армейцы?
Я ошалело киваю. Она приобнимает меня одной рукой, чуть встряхивает — не трусь, мол, а затем шагает вперед.
Закрывает собой.
Плохо быть незрячим, но ещё хуже видеть и при том не суметь отличить армейца от прежнего. Как же все вас спутали? Вас, таких умных и сильных, храбрых, железных, но тёплых и дружественных, хоть совсем-совсем иноземных — и лесное, подлое, горластое, невоспитанное и грязное бандитское зверьё…
Разве что из-за того, что, как всем известно, прежние умерли.
— Всё. Ждём ублюдков. А где эта старая выдра? Я прекрасно помню, что она обещала вторую половину сразу по прибытию. Эй, деревенские, сходите-ка лучше, тряхните вашу пророчицу, а не стойте и не пяльте буркалы. Впервые увидели танки? Что за дикий народ… Беляночка, может, всё-таки потом, на сеновале… а? Кривится, чудная. А вот у меня три жены. И ни одна не жалуется, так что подумай, прежде чем отказываться. Я абы кому не предлагаю. Я себя очень люблю, очень…
6. Идущие
Гневное клокотание множества глоток глохнет за дверью. Недовольство толпы, у которой отобрали жертву, вопросительно и обращено к пророчице, но она явно не собирается ничего объяснять, только коротко и властно взмахивает сухой пожелтевшей рукой, и люди уходят, пятясь и ворча, однако лишь из дома — не со двора. Там они сплачиваются в плотную массу и ожидающе, негромко переговариваются. Курт фыркает с насмешкой и разочарованием: не дали подраться. Четвертая поглаживает пальцем клиновидное лезвие своего ножа.