Лада отодвигает заросли-царапки. Я держусь за её плечом, пытаясь на нюх — слух не годится, все шумы глушит речное ворчание, — определить, что там находится. Чую камень — но это ещё с реки; чую тьму и пустоты, гулкие, как внутренность деревенской церкви; чую ветер. Там, за царапучей малиной, дует. Там действительно ход.
— Вот он, тоннель. Нехоженый-неброженый… Наши тут малину не собирают, равка боятся. А чего его бояться, когда он сам колючек не любит и здешние места обходит стороной. Равк — неженка. Пойдём, Серый.
Пролезаю сквозь заросли. Зябко, влажно, пахнет плесенью и мхом. Каплет вода. Шарк-шаркают шаги, громко и звонко. Эхо развлекается, призрак-непоседа.
— Плитка, — Лада подносит мою ладонь к стенке тоннеля. — Вещь прежних.
Плитка — прямоугольная и маленькая, как кусок половицы. Там, где не заросла мхом и не покрошилась — гладкая, как речной камень и диск считателя. Холодная, как вода. Мне она сразу понравилась, с первого прикосновения. Она безлика, но полна достоинства — не вычурное украшение, а нужная часть. Она держит. Укрепляет. Она похожа на панцирь.
— Прежние часто использовали её в своих каменных домах. И таких тоннелях. Подземных переходах. Этот, похоже, выводил к реке — оттуда, куда мы сейчас идём. Наверное, раньше здесь была зона отдыха. Что-то вроде парка.
— Парк?
— Отдых, трава, деревья, скамейки. Они сидели посреди деревьев на скамейках или на траве, ели, пили, читали книги и разговаривали. Поэтому они мне нравятся, прежние. Они любили то же, что люблю я. Вот бы встретить хоть одного такого…
Но это всё пустые мечты. Прежние умерли.
— И что бы ты сделала, если бы познакомилась с прежним?
— Попросила бы его прокатить меня на а’томобиле.
Я фыркаю. До ужаса неприличная шутка.
— Не ляпни такое при взрослых. А то вымоют тебе язык с песком…
— А’томобиль — не телега золотаря, как вы все считаете, невежественный народ. Так они называли своих коней из железа. Сейчас, кстати…
— Сейчас что?
— Сейчас я тебе их покажу.
Тоннель идёт вверх. Тонкий ручей, прорывший себе русло в его твёрдом кусковатом полу, облизывает носы моих ботинок, и без того мокрых после перехода через реку. Спешит к большой воде. Продравшись сквозь кусты, выросшие на выходе, мы выбираемся туда, где воздух тёпел и золотист. Тоннель кончается, приходит простор — колыхающаяся под ветром трава и голоса птиц. Ветер поёт о дальних дорогах, ведущих на запад и на восток, и приглашает, зовёт так назойливо, что, дай только слабину, и ноги побегут сами. Ветер манит вперёд, в город камней, но в город нельзя, и я туда не пойду ни за какие богатства.
— Сюда.
Свет, тень, свет, тень, шорохи — идём под кронами. Стебельки обвивают лодыжки, сладко и приятно пахнет липами. Стрекочут кузнечики, прыскающие из-под ног.
— Здесь. Здесь было место, куда прежние их ставили. А после шли в парк.
Мы останавливаемся перед чем-то, имеющим плотность и вес. Я чую, что впереди — не куст и не дерево. Что-то неживое, не природное.
— Можешь потрогать.
Большое, длинное, внушительное. Шероховатое, воняющее мокрым металлом. Крошится и осыпается. Я прослеживаю рукой изгибы дуг и чёткие линии, смазать которые не смогли ни непогода, ни время. Тёплое. Даже горячее. Оно — приняло в себя лето. Оно — дружелюбно.
— Лада… На что они похожи со стороны, эти железные кони?
— Ох. На грусть. Они — печальные оттого, что больше никому не нужны. Закрыли глаза и погружаются в землю, подставляя дождям свои бока. Как спящие животные, только им уже не проснуться…
Железо трясётся и прогибается, когда Лада забирается наверх. Мелкое чешуйчатое крошево сыплется мне на лицо и руки.
— Ты куда?
— Поваляться на солнышке. Тут плоская крыша, как на амбаре. Ржавчина, конечно, будем потом все рыжие… Но я постелю свою куртку.
Я всё ещё шарю по изгибам и дугам, пытаясь вообразить, как это недвижимое и безлапое когда-то неслось и спешило, распугивая зазевавшихся кур и собак.
— Прежние ездили в них на рынок, как наши на своих повозках, это понятно, — уверенно говорю я. — Но разве лошадям не тяжело было таскать эту железную груду?
— А’томобили ездили без лошадей. Сами по себе.
— Значит, правду говорят: прежние были колдунами.
— Наверное. Только называли свою ворожбу по-другому. «Прогресс», например… Иди сюда, — говорит она, притягивая меня за руку. — Иди, забирайся и ложись. Чувствуешь — солнце…
Когда его лучи разбиваются о предметы, будь то земля или человек, они чуть слышно шипят. Как раскалённый прут, погружённый кузнецом в воду, но в бесконечность тиков мягче. Ш, шш, шшш. Предсмертная песня того, кто отдаёт своё тепло, чтобы согреть других. Только тсс, никому не слова. Слушать природу — тайна таких, как я.
Волосы Лады пахнут июлем.
— Что это такое?! А?!
Я вздрагиваю от неожиданности. Пытаюсь принять сидячее положение, но не рассчитываю и сваливаюсь с нагретой солнцем узкой крыши, как куль с безмозглой картошкой. Бух — и прямо в крапиву. Равк раздери!
— Мама! — возмущённо вскрикивает Лада.
Пересмешник, замолкший было, заводит новую трель. Деревья колышутся. Вот тебе и уединённое место…
Мать Лады — поганка. Тот самый ядовитый блёклый гриб, которым три зимы назад отравилась жена Костыля-пасечника. От неё пахнет лекарствами, затхлостью и пустотой. Очевидно, что она согбена, сморщена и уродлива. При звуках её ходьбы слышно характерное постукивание — это посох. Странно, что ей удалось подобраться так близко, а я её не услышал. Задумался, должно быть, слишком глубоко.
— Мама, — уже успокоившись, говорит Лада, но я чую, что подруга злится. — Что ты здесь делаешь?
Злость — красно-коричневая. От своей болит в груди, от чужой подташнивает.
— Разрубивший поведал мне, что ты снова расхаживаешь по кромке греха, и указал, где искать. Но и без его всеблагих слов я знаю, что должна тебя выпороть. Домой, лахудра.
— Я — гуляю.
— Ты — делаешь так, как я сказала. Живо.
Чем ближе Очищение, тем больше поганка лютует. По-моему, должно быть наоборот: Ладе, пусть я и не знаю, в чём именно оно заключается, доверили очень ответственное дело, и не шпынять её надо, а напротив, дать побольше воли и отдыха. Но я — просто мальчишка, которого поганка недолюбливает. И, тем не менее, делаю попытку вмешаться.
— Посвящённая-старшая, она не виновата…
— Закрой свой рот, армейский выкормыш. От тебя смердит мертвечиной, как от всех чёрно-зелёных. Лада. Идём.
Лада, конечно, может поносить меня на чём свет стоит, но не терпит, когда это делает кто-то другой. Пусть даже и её мать. Вот и теперь она ершится и скалится, мгновенно становясь колючим хищником.