— Тебе не слишком сильно влетело за то, что мы ходили на другой берег? Нас, наверное, кто-то всё же видел, вот и донёс. И’нат, драная борода, это точно был он…
Звук. Нечасто я его слышу, а, когда слышу, ощущаю сильнейшую неловкость, хотя ни в чем не виноват. Хлюпанье носом, короткие вздохи, влажное капанье. Слёзы, плач, горе.
— Лада…
На свой риск переваливаюсь через подоконник. Увидит поганка — свернёт мне шею.
— Если я тебя чем-то обидел, извини…
Она сидит, сжавшись, на полу перед маленьким молельным алтарём. Растрёпанная коса, тёплые ладошки. Где-то в доме кухарка зовёт всех к столу.
— Дурак ты, что ли, Серый, — шмыгая, бормочет Лада. — Ты-то здесь каким боком…
— Тогда в чём дело?
— Приступ вечернего хвостодрожания. Можешь ржать.
Слезы с её ясного лица стекают по моим пальцам. Пальцы грязные, загрубевшие — не такими успокаивать. Но как ещё, я не знаю.
— Мне оказали большую честь, а я боюсь. Я — плохая Посвящённая. Трусло. И плакса.
— Ты — девочка, только и всего. Девочкам не стыдно бояться. Плакать тоже.
— Расхожие предрассудки! — вдруг вскипает она, вскакивая. Я, сидящий на корточках, отшатываюсь и чуть не падаю. — И ты туда же! «Слёзы — не порок»… «поплачь — полегчает»… «девочка»… А я не хочу реветь! Не хочу!
— Эй, ну ты чего…
Я не всегда понимаю, из-за чего Лада злится. Делаюсь беспомощным и расстроенным. Сейчас — как раз такой случай.
— Если есть судьба и есть предназначение, если родилась я на свет для того, чтобы сделать то, что велено, то почему сердце дрожит, а глаза плачут? Моё тело боится, душа мечется, стрёкот стрелок, как звериный вой, вгоняет в страх, подушка душна, еда тяжела, и мне не прожевать её и не проглотить. Так должна ли я делать то, что должна, если всё во мне кричит «Нет»? Не вышло ли здесь ошибки, когда меня призвали для Очищения? Почему я сомневаюсь?
Сметённый шквалом её безответных вопросов, я жмусь в углу. Снова она разговаривает по-книжному. В такие моменты будто не Лада рядом, а кто-то чужой и незнакомый. И меня это пугает.
В Ладе чувствуется сила, только ей некуда её применить. Эта не та сила, с которой таскают брёвна и останавливают внезапно понёсшую лошадь. Это сила слова. Слова у Лады лязгающие, будто клинки. Ими можно было бы и бить, и убить, будь они не просто звуками. Но даже так, попадая под разъяренный словопад, мне, безмолвному слушателю, порой бывает больно, как от ударов плетью.
Комнатка у Лады небольшая, но просторная и по-девичьи нежная. Я ощущаю здесь обереги, сплетённые из пшеницы и льна, берестяные корзинки, полные сушёных ягод, вырезанные из ольхи счётные палочки, маковые лепестки, связки орехов и речные голыши. В глиняном горшке у стола цветёт маленькая яблонька. Где-то под полом живёт ручная мышь, Лада её подкармливает. Поэтому в доме нет кошек.
Странно, что среди этих тихих вещей вырос воин.
Некоторое время Лада молчит, успокаиваясь. Дышит тише и ровней. Нервы бывают не только у взрослых, отягощённых взрослыми же проблемами. Всем иногда надо прокричаться.
— Ну, ладно… прости меня, Серый.
— Ничего.
Кажется, она улыбается. Я тяну руку, чтобы удостовериться, и вот она, правда — улыбка. Не очень весёлая, но лучше так, чем вообще без неё.
— Хорошо, что ты есть, — тихо проговаривает улыбка. — Спасибо…
Уши мои вспыхивают, как два уголька. Жгутся.
— Это что, повод для благодарности? Мои бродящие и гремящие кости?
— И правда дурак ты, задница. О, Разрубивший…
Не дав ответить, меня выпроваживают вон.
— Проваливай-ка, пёсий блевок. Только тихо. Не нужно, чтобы ты попался матери на глаза… Завтра встретимся.
Он возвращается в час заката, когда тени так длинны, что холодят мне грудь. Возится, топает, шаркает подошвами, будто бы подволакивая ноги, отхаркивается и с руганью роняет бутылку. Пахнет от него тошнотворно. Снова пьян.
— Жрать, — роняет на лавку своё грузное тело.
Дом, в котором совсем недавно прибралась Белая, светлый широкий дом, полный чистоты и тепла, скукоживается изнутри. Зарастает грязью с отцовых ног и из отцовых лёгких. Снова становится ядовит. И мне снова хочется бежать.
Я накладываю ему разогретую картошку и мясо, и он ест, громко чавкая.
— Я проиграл Костылю в карты. Завтра пойдёшь к нему на пасеку, отработаешь.
— Но…
Бутылка хряпает своим донышком о поверхность стола. Возражения не принимаются.
— Он скажет, что тебе делать. Не ссы.
Я думаю, что, прокрадись я за реку, в поле, где спят, наполовину погрузившись в землю, остовы железных коней, я тоже смогу лечь в траву и доверить своё тело бегу времени. Ветер развеет одежду, дожди смоют плоть, коконом, как одеялом, обовьют цветы, стиснув в последнем объятии, солнце выбелит кости и отполирует их до гладкости плитки в тоннеле и диска считателя… Потом, спустя много зим, меня найдут те, кто будет называть прежними уже нас, сегодняшних. Другие мальчик и девочка. Может, чуть-чуть более счастливые.
— Отец… Что такое Очищение?
Звук, с которым давятся здоровенной картофелиной, похож на рвоту, загнанную обратно.
— Э! Зачем тебе?
— Ты ведь знаешь… Лада, дочка пророчицы…
— А-а-а, та мелкая девка с косой…
— Да, она.
— Тут всё просто. Третий день, ждём-пождём конфедератов. Девка будет Очищать.
— Очищать… чистить?
— Ну да. Чистить, стирать. Сжигать.
— Что сжигать?
— Не что — кого.
— Отец…
Папаша, которому надоели расспросы, швыряет в меня пустую бутылку и рычит, чтобы я завалил хлебало и сходил в погреб за брагой. Обрюзгший, старый, пьяный, воняющий, как козёл, этот человек мне глубоко отвратителен. Но он мой отец, и я подчиняюсь.
Я встречаю луну, сидя на крыльце, когда Кубышка приносит мне мышь. Острые усики, скрюченные лапки. Ещё тёплая. На узкой мордочке ощутим оскал — так улыбается беда.
— Молодец, — шепчу я. — Молодец…
Мне очень, очень тревожно, и я сам не знаю, отчего.
4. Идущие
«Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу, не пора ли тебя расстрелять».
Когда Капитан был моложе, шутливая поговорка, так любимая отцом, раздражала, почти нервировала. Наверное, потому, что он, в ту бытность юный наследник известной фамилии, предпочитал военным мемуарам и жизнеописаниям великих маршалов и полководцев нехитрые рассказы и повести, которые еженедельно печатал толстый столичный журнал беллетристики, а сам отец не читал ничего, кроме писем и газет.